Останавливались ли они перед «Форнариной» Рафаэля или перед фресками его учеников, перед колоссальной статуей Моисея Микельанджело или перед картинами Гвидо Ренн, — о каждом из этих произведений Станкевич судил умно и глубоко. Удивительны были не столько даже начитанность его и редкостное знание предмета, сколько своеобразие и тонкость подхода к произведениям искусства. Все, что он говорил о них, «было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости».
Иногда они оставляли город, чтобы полюбоваться его окрестностями, этими живописно дикими, покинутыми римскими полями, по которым разбросаны там и тут руины древних храмов и гробниц. Печать невыразимо строгого спокойствия лежала здесь на всем, воскрешая в памяти предания старых времен, напоминая виденные в детстве картинки, изображавшие римских пастухов с длинными посохами в руках.
Побывали они и в дальних предместьях Рима — в Альбано и Фраскати, откуда открывался прекрасный вид на Вечный город.
Отзвуки римских впечатлений 1840 года ожили много лет спустя в рассказе Тургенева «Призраки».
Приближалось время отъезда из Италии. Прежде чем покинуть ее, Тургенев отправился на несколько дней в Неаполь и в Сорренто, на родину Торквато Тассо. Красота Неаполитанского залива, тона темно-голубого неба, разлитая вокруг нега напомнили ему слова Гёте об этом городе: «Кто хоть раз побывал в Неаполе, тот уже не может считать себя несчастным».
Не прошла бесследно и эта поездка для его творчества. В поэме «Параша», которую Тургенев напишет через три года, он даст картину летнего дня в Неаполе:
Сверкает море блеском нестерпимым,
И движется, и дышит, и молчит…
С жадностью прислушивался Тургенев в неаполитанской гавани к разговорам простых людей, собиравшихся в небольшие кружки и толковавших о своих делах или забавлявшихся пением и импровизациями…
В рассказе «Переписка» Тургенев передал настроение, которым был охвачен весною 1840 года. «Я вспомнил, — пишет он, — свое пребывание в Неаполе… май только что начинался; мне недавно минуло двадцать два года… Я скитался один, сгорая жаждой блаженства, и томительной, и сладостной, до того сладостной, что она сама как будто походила на блаженство… Что значит молодость! Помню, раз я ночью поехал кататься по заливу. Нас было двое: лодочник и я… Что это была за ночь и что за небо, что за звезды, как они дрожали и дробились на волнах… На рейде стоял французский линейный корабль. Он весь смутно рдел огнями; длинные полосы красного цвета, отраженье озаренных окон тянулись по темному морю. Капитан корабля давал бал. Веселая музыка долетала до меня редкими приливами; особенно помню я трель маленькой флейты среди глухих возгласов труб; она, казалось, порхала, как бабочка, вокруг моей лодки. Я велел грести к кораблю; два раза объехал его кругом. Женские очертания мелькали в окнах, резво проносимые вихрем вальса… Я велел лодочнику пуститься прочь, вдаль, прямо в темноту… Помню, звуки долго и неотвязно гнались за мною».
Одинокая молодость, жажда любви, тоска немых стремлений — все это говорило о смутном душевном состоянии романтически настроенного юноши.
Такою же страстной, глубокой грустью окрашен рассказ «Три встречи», где с замечательной поэтической силой дана картина южной итальянской ночи.
Недаром Некрасов по прочтении этого рассказа говорил Тургеневу: «Ты поэт более, чем все русские писатели после Пушкина, вместе взятые. И ты один из новых владеешь формой».
После поездки в Неаполь Тургенев за две недели побывал во многих городах Италии: в Ливорно, в Пизе, в Генуе. Проехал все королевство Сардинское, останавливался на Лаго Маджиоре…
Деньги у него были на исходе — надобно было экономить, чтобы добраться до Берлина. Поэтому по Швейцарии он решил путешествовать не в качестве иностранного туриста, а как простой пешеход. Он отказался от услуг гида, купил себе блузу, ранец, палку и, приобретя карту, отправился пешком в горы. Этот способ путешествия действительно оказался не только более приятным, но и более экономным. Тургенев рассказывал потом друзьям, что в то время, как наверху в гостиницах какой-нибудь англичанин платил за обед втрое дороже, он ел внизу то же самое за один или полтора франка, причем обед подавали ему скорее, чем богачу-англичанину.
После мягких, нежных линий и красок Италии причудливо нагроможденные скалы и утесы, ущелья и пропасти, ледники и бледно-зеленые озера производили впечатление дикого величия.
Тургенев уже не вспоминал о том, как беззаботно пролетела весна в Риме в кругу друзей и в обществе милой сердцу Шушу. Теперь на него напала какая-то байроническая тоска, бывали даже минуты, когда ему казалось, что он, не задумываясь, расстался бы с жизнью: такой ненужной и жалкой представлялась она ему иногда.
В одном из стихотворений в прозе последнего периода, вспоминая об этих днях своей молодости и раздумывая над причинами своего тогдашнего состояния, Тургенев писал: «Я жил тогда в Швейцарии. Я был очень молод, очень самолюбив и очень одинок. Мне жилось тяжело и невесело. Еще ничего не изведав, я уже скучал, унывал и злился. Все на земле мне казалось ничтожным и пошлым, и, как это часто случается с очень молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль… о самоубийстве. «Докажу… отомщу…» — думалось мне… Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бродила, как вино в закупоренном сосуде… а мне казалось, что надо дать этому вину вылиться наружу, что пора разбить стесняющий сосуд… Байрон был моим идолом, Манфред — моим героем…»
Слабое знакомство с жизнью, незнание ее, уязвленная гордость, неудовлетворенное самолюбие, одиночество, брожение крови — вот истоки неглубокого, «возрастного» пессимизма, отмеченные в этой любопытной автобиографической миниатюре, приоткрывающей завесу над внутренним миром двадцатидвухлетнего юноши.
Пройдет еще несколько лет, и многое в нем коренным образом изменится, иное исчезнет без следа, другое приобретет новую окраску, и сам он потом с удивлением будет взирать на свое прошедшее, полное романтических странностей и причуд…
Путешествие Тургенева шло к концу. В середине мая он приехал на родину Гёте — во Франкфурт-на- Майне. Средства его почти совсем истощились, в день прибытия туда у него оставалось ровно столько денег, сколько нужно было, чтобы добраться до Берлина. Железных дорог тогда было еще очень мало — туристы разъезжали в дилижансах.
Тургенев взял место в бейвагене; но дилижанс отходил только в одиннадцатом часу вечера. Времени оставалось много. Пообедав в гостинице, он отправился бродить по городу, посетил дом Гёте у Оленьего оврага, долго гулял по берегу Майна, размышляя о том, что многие русские путешественники по чужим краям, в сущности, мало знакомятся с ними; они видят города, здания, лица, одежды людей, горы, поля, реки и не вступают в живое соприкосновение с народом, среди которого странствуют. «Для них имена городов, исторических лиц и событий остаются одними именами, и как арестант в «Мертвых душах» довольствовался замечанием, что в Весьегонске тюрьма почище будет, а в Царевококшайске еще почище, так и туристы наши только и могут сказать, что Франкфурт город побольше будет Нюрнберга, а Берлин еще побольше».
Размышляя так, Тургенев бродил по тесным и темным улицам города, с неровными булыжными мостовыми, пока не очутился в шестом часу вечера усталый на одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом не мог забыть.
В кондитерской, куда зашел выпить стакан лимонаду, увидел он дочь хозяйки, девушку необыкновенной красоты. Она взволнованно попросила его помочь привести в чувство ее брата, лежавшего в глубоком обмороке.
Встреча с этой девушкой и неожиданно охватившее его чувство нежной влюбленности, потушить которое ему удалось потом только поспешным отъездом, послужили через тридцать лет основой для повести «Вешние воды».