Влияние Суворина на Чехова сказывалось в том, что Суворин укреплял и порою порождал настроения политического скептицизма у Чехова. Но Чехов постепенно освобождался от этих суворинских влияний. Сущность их отношений заключалась в борьбе, хотя она и выражалась в мягкой, «вежливой» форме.
Суворин обычно не спорит с Чеховым прямо и открыто, его задача другая. Искушенный опытом, он пытается незаметно для молодого писателя привить ему микробы своей внутренней опустошенности, враждебности всему прогрессивному и передовому.
Вот характерный случай, раскрывающий сущность отношений между Сувориным и Чеховым.
Делая вид, что речь идет только о «чисто художественном» вопросе, Суворин расхваливает в письме к Чехову роман французского писателя Поля Бурже «Ученик». Хитрец пускает пробный шар. Он умалчивает о том, что суть романа — атака против передовой науки, против атеизма и материализма.
Но Чехов не принимает разговора на «чисто художественной» почве. Ознакомившись с романом, он отдает должное его занимательности, остроумию. Но он вступает в спор с Бурже и Сувориным о главном. Он отстаивает материализм против идеализма, атеизм против религии. Он берет быка за рога и недвусмысленно раскрывает «главный недостаток» романа. «Это — претенциозный поход против материалистического направления. Подобных походов я, простите, не понимаю… Воспретить человеку материалистическое направление равносильно запрещению искать истину. Вне материи нет ни опыта, ни знаний, значит, нет и истины». Чехов высмеивает поповскую клевету, заключенную в романе, о том, что атеизм и материализм ведут к разврату. «Что же касается разврата, то за утонченных развратников, блудников и пьяниц слывут не… Менделеевы, а… аббаты и особы, исправно посещающие посольские церкви».
Поход против материализма и атеизма был знамением времени. Все упадочное и реакционное, что шло от западной философии и литературы, подхватывалось и выдавалось за «последнее слово» истинной культуры. Чехов не только не поддался потоку, захватившему большую часть интеллигенции, но со всем своим упорством стал против течения. Его спор с Сувориным был спором со всей реакцией эпохи.
Разногласия между Чеховым и Сувориным особенно обострились к началу девяностых годов, после поездки Чехова на Сахалин, сыгравшей, как мы увидим, большую роль и в формировании его мировоззрения и в его творчестве. С 1893 года Чехов порвал с «Новым временем» и не давал уже более ни строчки в эту газету. За год до этого, в 1892 году, между ним и Сувориным разгорелся интереснейший спор, содержанием которого был наиболее важный для Чехова, жизненно важный для него вопрос.
На процитированное нами в предыдущей главе письмо Антона Павловича, в котором он говорил о необходимости для писателя больших, вдохновляющих целей, Суворин прислал лукавый ответ. Он рассказывал, что показал это письмо Чехова некоей даме. Дама ужаснулась «мрачности», «пессимистичности» письма и под этим «гнетущим» впечатлением, в свою очередь, написала Суворину письмо. Содержание ее весьма «красивого», «возвышенного» письма сводилось к довольно простой мысли, что жизнь хороша сама по себе и что не нужно никаких целей. «Цель жизни, — писала дама, — это сама жизнь… Я верю в жизнь, в ее светлые минуты, ради которых не только можно, но и должно жить, верю в человека, в хорошие стороны его души».
Суворин целиком присоединяется к высказываниям «оптимистической» дамы.
Знаменателен ответ Чехова.
«Неужели все это искренно и значит что-нибудь? Это не воззрение, а монпасье… Под влиянием ее письма Вы пишете мне о «жизни для жизни». Покорно Вас благодарю. Ведь ее жизнерадостное письмо в 1000 раз больше похоже на могилу/ чем мое. Я пишу, что нет целей, и Вы понимаете, что эти цели я считаю необходимыми и охотно бы пошел искать их, а С. пишет, что не следует манить человека всякими благами, которых он никогда не получит… «цени то, что есть», и, по ее мнению, вся наша беда в том, что мы все ищем каких-то высших и отдаленных целей… Кто искренно думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать, или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука».
Опять-таки спор попадал в самый центр всей тогдашней общественно-политической жизни, всех, вопросов эпохи. Формула «жизнь для жизни» означала в восьмидесятые годы ренегатский отказ от борьбы с гнусной действительностью, оплевывание святого времени шестидесятых годов, когда выдвигались великие цели и идеалы. «Жизнь для жизни», отказ от «несбыточных благ» означали оправдание теории «малых дел», столь распространенной среди интеллигенции в ту пору, — теории обывательщины, примирения с невыносимой жизнью. «Реабилитация действительности» усиленно пропагандировалась в то время и в кругах либеральной буржуазной интеллигенции (либеральная газета «Неделя» особенно настойчиво выдвигала эти мысли).
Суворин хотел поймать Чехова на его словах о том, что «цели нет». Суворин вполне присоединяется к этим словам. Конечно, конечно, радуется он, нет никаких целей! Как будто оба собеседника согласны между собой. Но Суворин делает маленькое добавленьице: нет — и не нужно! И именно это добавление Чехов берет под огонь, сразу вскрывая всю мнимость «солидарности» с ним Суворина, всю пропасть, разделяющую их. Чехов мучается тем, что эпоха, как ему кажется, не выдвигает больших общественных идеалов; он ищет больших целей, потому что не может примириться с жизнью, как она есть, с «жизнью для жизни». Суворин же «ценит то, что есть». Резко, короткими гневными фразами Чехов снимает весь покров «красивости», «поэтичности» с формулы «жизнь для жизни», обнажает ее эгоистическую, косную, черствую, мертвенную сущность.
Суворину до того хотелось, чтобы Чехов встал на позицию «жизни для жизни», что в своих рецензиях он изображал Антона Павловича сторонником этой позиции.
«Миросозерцание у него совершенно свое, — писал Суворин о Чехове, — крепко сложившееся, гуманное, но без сентиментальности, независимое от всяких направлений, какими бы яркими или бледными цветами они ни украшались… Ничего отравленного какими-нибудь предвзятыми идеями нет у этого талантливого человека… Он сам как будто хочет сказать, что надо жить просто, как все, и вносить свои лучшие намерения в развитие этой простой, обыкновенной жизни, а не тратить их на подвиги несоразмеримые и без пути не стремиться зажигать моря».
Хитер был старый царедворец, хорошо знавший искусство тонкой лести, и тончайшую вел он игру с Чеховым. Как ловко сплетает он в своей рецензии правду с ложью!
Как хитро он использует стремление Антона Павловича к духовной независимости, которое для Чехова означало прежде всего независимость от мещанства и обывательщины! Незаметным поворотом Суворин превращает стремление к такой независимости в мещанскую «независимость» от идей и идеалов.
Чехова, с его отвращением к обывательскому примирению с пошлостью жизни, Суворин изображает обывателем, «ценящим то, что есть», и поучающим своих читателей «жить, как все».
Антон Павлович далеко не всегда умел отделить правду от лжи в суворинской паутине. Но в самом главном, решающем, он все-таки достаточно твердо, с чеховской принципиальностью, противопоставлял «суворинщине» непримиримость своего стремления к правде, свою совесть и разум русского демократического интеллигента-разночинца.
Даже в период своего полного расположения к Суворину Чехов никогда не прощал ни ему, ни его газете того, что считал морально недопустимым, нечестным, несправедливым. Например, в марте 1889 года он пишет Суворину: «Недавно в «Новом времени» среди газет и журналов была сделана цитата из какой-то газеты, восхвалявшей немецких горничных за то, что они работают целый день, как каторжные, и получают за это только 2–3 рубля в месяц. «Новое время» расписывается под этой похвалой и добавляет от себя, что беда-де наша в том, что мы держим много лишней прислуги. По-моему, немцы подлецы… Во-первых, нельзя говорить о прислуге таким тоном, как об арестантах, во-вторых, прислуга правоспособна и сделана из такого же мяса, как и Бисмарк…»