А вот обстоятельство чрезвычайно важное — конгресс над президентом имеет большие права, президент диктаторствовать не может, конгресс не даст, но мексиканцы так напуганы своими диктатурами, что боятся оставить президента без присмотра даже на время парламентских вакаций. На это время конгресс назначает Постоянную депутацию, которая с президента глаз не спускает. Вот так!
Ну и уж говорить не приходится, что церкви отведена подобающая ей роль — пусть существует сама по себе. Власть имеет теперь право вмешиваться в церковные дела, школы перестали быть обязательно церковными, недвижимое имущество, изъятое по «закону Лердо», окончательно ушло. «Закон Хуареса», по выражению сеньора Марискаля, «вызвавший всю лавину», включен в новое уложение.
Как все прекрасно на бумаге и в словах! Как все горестно на деле!
Я пишу это в третий год жестокой гражданской войны, войны за конституцию. Кто мог подумать, что такое мудрое и предусмотрительное уложение вызовет столько крови и разрушений социальной и экономической жизни?
Хотя, судя по свидетельству сеньора Марискаля, такие предсказания были. Президент Комонфорт, страшно недовольный принятыми законами, заявил: «Вместо того, чтобы разрешить все вопросы и покончить с беспорядками, эта конституция вызовет одну из самых больших бурь в истории Мексики». Это он сказал сеньору Хуаресу, а тот передал Марискалю.
Что же этот вовсе не дальновидный человек и довольно неуклюжий политик, как о нем говорят, увидел в новой конституции такого, что подвигло его на эти пророчества?
Наивный, но вечный вопрос — почему так часто добрые намерения правительств вызывают столь разрушительные последствия?
НЕ СЛИШКОМ ЛИ ДАЛЕКО?
Мирамон коленями, икрами, всем телом чувствовал, как мучительно напрягаются в каждом прыжке галопа сухожилия и мускулы коня. По закаменевшей шее и закидывающейся голове коня он понимал, что это последняя, смертельная скорость. Как будто дух его залетел вперед, он увидел судорожные рывки грудных мышц скакуна. И эта мука невозможного усилия изнуряла дона Мигеля.
Он услышал рыдающий крик сзади и, мгновенно взглянув — за секунду, которую мог себе для этого взгляда позволить, — увидел, как, изогнувшись и вывернув от боли шею, медленно падает с коня самый молодой его адъютант. А чуть позади скачет драгун Ортеги и не выдергивает — боится сломать? — пику из спины адъютанта.
Как убивали позади двух других адъютантов, дон Мигель не слышал — кони вылетели на каменистую почву, гром копыт и хрипение заглушали для всадников все остальное.
Конь поймал наконец ровный ритм и летел коротким галопом, опустив голову. И Мирамон опустил голову, пригнулся, устремившись вперед, помогая коню. И вдруг он понял, что его настигают, что острие пики пляшет у самой его спины. И понял, что это острие, толчками настигающее его, это чувство близящегося смертельного удара, эта тоска — все это жило в нем последние два года, и он знал, что все это соберется, сожмется, вытянется в грубую железную иглу, в этот теплый от утреннего солнца черный смертельный конус с поблескивающим концом, отточенным в ночь перед боем… Мирамон видел этот наконечник пики, осязал его; он выпрямился в седле, свел лопатки, чтобы расслабить спину, чтоб мундир не так натягивался на спине… Он давно бросил оба разряженных револьвера, саблю он сломал в начале отступления, пытаясь перерубить пику, сабля сломалась, а напавшего драгуна застрелил молоденький адъютант, что остался лежать далеко позади. Спасения не было.
Мирамон сунул правую руку за борт мундира и вытащил тяжелый кошелек с золотыми песо, который всегда держал при себе — на всякий случай. Почти не сознавая, что делает, Мирамон развернулся в седле — острие было на расстоянии в две вытянутых руки, драгун, крепко прижав пику правым локтем, скакал с сосредоточенным лицом, сведя глаза на взблескивающем наконечнике, устремленном в поясницу беглеца, — развернувшись в седле, Мирамон швырнул кошелек в лицо драгуну. Тот дернулся, рванул узду, намотанную на левую руку, конь сбился и пошел в сторону. Когда драгун выправил коня, Мирамон уже недосягаемо ушел вперед…
Президент Хуарес получил от генерала Ортеги донесение о победе над армией Мирамона под Силао. Отложив рапорт, он вынул из папки, приготовленной Марискалем, последний манифест «маленького Маккавея».
«…Я решительно намерен установить режим самой строгой экономии, снизить избыточное число служащих, сократить число генералов и офицеров, отягощающих национальный бюджет, не принося пользы.
Я пойду по пути совершенно отличному от предшествующих. Я сниму массу налогов, которые в настоящее время раздражают население, и установлю единый налог, с очень простой системой сбора…»
Бедный оловянный солдатик, взявшийся не за свое дело. Он всерьез думает, что можно изменить экономическую жизнь страны, не трогая ее политическую систему! Господи, да он просто глуп, наш «Маккавей»! «Мало политики, много дела». Соблазнительный лозунг для тех, кто способен только на плохую политику. Каудильо, отец нации… Рыцарь, расстреливающий пленных!
Хуарес бросил листы на стол, и собственный раздраженный жест что-то ему напомнил. Да, конечно… Так в пятьдесят шестом году Комонфорт бросил листы, «плана Сакапоастлы». И сказал: «В жизни не читал ничего глупее» — или что-то подобное. А «план Сакапоастлы» вдохновил, при всей своей наивности, юного и неискушенного в политике подполковника Мирамона. И теперь идет третий год гражданской войны, любезный дон Игнасио.
Комонфорт. Неужели сведения правильные, и он собирается вернуться? Этого мне еще не хватало. Тебе не следует этого делать, Игнасио. Я должен буду арестовать тебя и предать суду за государственную измену и мятеж. Тебе не следует возвращаться. Ты и должен быть там — в царстве политических теней. Эпоха Санта-Анны, эпоха уходов и возвратов прошла. Теперь только уходят, но не возвращаются. Тебе не следует возвращаться, Игнасио, — ты погибнешь.
Хуарес отодвинул листы манифеста вправо — на край пустого стола. Он был один в кабинете. Он приказал Марискалю в течение часа никого не допускать к нему. Его ждал какой-то русский (удивительно!), но ему необходимо было посидеть одному.
После первого отступления Мирамона от Веракруса Хуаресу стало совершенно ясно, что наметился поворот. После второго отступления он знал, что война идет к концу. «Законы о реформе», обманув финансовые ожидания, тем не менее так встряхнули страну, так прочно вбили в головы всех колеблющихся, что пути назад нет, так потрясли противника решимостью вождей пурос, что клокочущий водоворот, гипнотизировавший и удручавший Хуареса, превратился в поток, несущийся к цели, появилось течение. Вторая осада Веракруса была в еще большей степени, чем первая, безумием и отчаянием, но безумием и отчаянием, сопряженным с безусловной необходимостью. Мирамон не мог иначе поступить.
Когда Ортега и его начальник штаба Сарагоса одержали одну за другой две победы, хотя и во второстепенных сражениях, когда был разгромлен в апреле Ромуло Диас де ла Вега под Гвадалахарой, всем стало ясно, что стремительность потока возросла.
«Я не могу быть одновременно повсюду!» — закричал Мирамон, узнав о разгроме де ла Веги.
Генерала взяли со штабом, всей артиллерией и, что казалось невероятным, — тысячей пленных, третью армии. Такого еще не бывало. И дело было не только в умении офицеров и доблести солдат конституционной армии, а еще и в усталости солдат противника. Они потеряли веру. Они готовы были сдаваться — кадровые солдаты, профессионалы, еще недавно влюбленные в каудильо. И Томас Мехиа приводил все меньше и меньше своих неистовых всадников…
Хуарес закурил. Толстая спичка горела с треском, запах серы и успокаивающего, медленно разраставшегося сигарного дыма…
Я уже не понимаю их разумом, я только угадываю, чувствую этих людей. Но так нельзя управлять страной.
Что нужно человеку, приехавшему из России, о которой так мало знают и еще меньше думают в Мексике? Марискаль говорил, что он хочет написать книгу о нашей революции. Что он может понять, если я понимаю далеко не все?