За все время пребывания в гостях у сестры в Симбирске Иван Александрович строго придерживался определенного режима: вставал рано — в восемь часов, делал себе холодные обливания и, окончив туалет, отправлялся гулять, чаще всего на высокий берег, где так чувствовалось могучее дыхание Волги, откуда расстилались перед глазами поля, луга, селения, острова, отмели в легкой, еще не развеевшейся утренней дымке, где все располагало к раздумью и где уносился он «мечтой к началу жизни молодой…»
После прогулки Гончаров (все это подсмотрели и запомнили юные любопытные глаза племянницы) приступал к своему обычному завтраку a l'anglaise[179], как он говорил, состоявшему из бифштекса, холодного ростбифа и яиц с ветчиной. Все это запивал кофе или чаем. В остальное время он придерживался существовавшего в доме распорядка, то есть обедал, отдыхал и ужинал вместе со всей семьей. На досуге просил одну из своих племянниц читать вслух отрывки из книг на французском языке, которые сам для этого отбирал, или отправлялся на прогулку — лето стояло прекрасное. Ходил он много, ездить не любил; когда же приходилось это делать, то просил дать ему таких кляч, «которые с третьего кнута с ноги на ногу переступят».
Находясь в Симбирске, Гончаров писал старшей сестре, Александре Александровне Кирмаловой, постоянно проживавшей в своем ардатовском имении, подаренном ей Трегубовым: «Когда поедешь сюда, вези и старую Аннушку с собой».
Эта просьба была выполнена, и Аннушка, — няня Гончарова, увиделась тогда со своим «Ванюшей». Это была трогательная и последняя встреча с любимой няней. На память была сделана фотография Аннушки, которая, как драгоценная семейная реликвия, хранилась Гончаровым.
В гостях у сестры было «хорошо, как при маменьке». Но тревоги и волнения доходили до писателя и в этом тихом уголке России. «Вот уже второй месяц пошел, наипочтеннейший друг Александр Васильевич, — писал он Никитенко из Симбирска, — как я процветаю на берегах Волги… Живу я среди своих, собравшихся тесной семьей около меня, в маленьком домике, набитом, как улей, все разными обитателями. Мне тут приютно, привольно, покойно и мирно-скучно. Эту мирную скуку и тихий сон души будят подчас неистовые, залетающие оттуда, от ваших мест, дикие вопли, плач и скрежет зубов с пожарищ[180]. Что за ужас, что за безобразие! Хотелось бы послушать правды, узнать, в чем дело, кто, что, как? А здесь узнать нельзя: газеты на что-то намекают и не договаривают, изустная молва городит такие чудеса, что береги только уши!»
В этом же письме Гончаров сообщал своему другу, что ничего не делает, отчасти из-за того, что вокруг в доме много чисто семейной суеты, шума, движения, что приходится «возобновлять некоторые морские привычки», то есть засыпать если не под шум бури, то под грохот увертюры «Вильгельма Телля», разыгрываемой племянницей. Или вдруг набегут племянники, нашумят, накричат, и кончается все тем, что он сам начинает шуметь и уходит с ними на Волгу и в поля…
В работе над романом, видимо, не было успеха.
Свое письмо к А. В. Никитенко он заключает поистине трагически звучащими словами: «Пиши», твердят, когда нельзя писать, когда на носу бури и пожары, от которых искусство робко прячется, когда надо писать грязью или вовсе не писать…»
Исполненный этих тревог и заблуждений, Гончаров уже в первых числах июля 1862 года поспешил вернуться в Петербург.
* * *
Увидев к началу шестидесятых годов, что продолжать работать над романом нельзя, пока не уяснена и не выработана новая «программа», кроме того, испытывая материальные затруднения, Гончаров вновь поступает служить.
С января 1862 года министерство внутренних дел начало выпускать газету «Северная почта», которая, по словам первого ее редактора А. В. Никитенко, должна была соединить «правительственные идеи» с идеями «разумного прогресса».
В июле 1862 года Никитенко был заменен новым редактором — Гончаровым. Пробыв на этой должности менее года, Гончаров ушел из «Северной почты», оказавшейся на деле далекой от каких-либо прогрессивных идей.
21 июля 1863 года Гончаров был назначен членом Совета по делам печати, с производством в действительные статские советники, а в августе 1865 года приказом по министерству внутренних дел — членом совета Главного управления по делам печати, то есть фактически вновь стал цензором. Но к этому периоду времени в цензуре уже полностью были искоренены либеральные тенденции и царил, по выражению А. В. Никитенко, чистейший произвол. Такова была обстановка, в которой пришлось действовать Гончарову.
На цензурных докладах и отзывах Гончарова определенным образом сказалось его предубежденное, отрицательное отношение к революционно-демократической и радикальной части русского общества. В частности, им был написан резкий отзыв о журнале «Современник», наблюдать за которым входило в его обязанность. Гончаров обвинял этот передовой демократический журнал в «крайностях отрицания в науке и жизни»[181]. Особенно нападал он на журнал радикального направления «Русское слово», особенно на статьи Писарева в нем. По мнению Гончарова, журнал этот наносил вред, так как пропагандировал «жалкие и несостоятельные доктрины материализма, социализма и коммунизма». Как цензор, он упорно боролся с так называемым «нигилизмом» — с этим, по его мнению, «злом», которое «кроется в незначительном круге самой юной, незрелой и неразвитой молодежи, ослепленной и сбитой с толку некоторыми дерзкими и злонамеренными агитаторами, нынче удалившимися или удаленными мерами правительства с поприща деятельности»[182]. Были у Гончарова и свои, так сказать, личные счеты с «Русским словом». В 1861–1863 годах на страницах этого журнала появились резкие выпады Писарева против Гончарова как автора «Обыкновенной истории» и «Обломова». В своем отчете об общем направлении «Русского слова» Гончаров указывал, что создавалось впечатление, что журнал сам напрашивался на то, чтобы «кончить свое существование преждевременно и насильственной смертью». В результате неоднократных предостережений журнал «Русское слово» после покушения Каракозова на Александра II (апрель 1866 года) был, как и «Современник» Некрасова, окончательно закрыт.
Таким образом, старания Гончарова как цензора не пропали даром. Правда, «чем выше Гончаров поднимался по лестнице служебной карьеры, тем тошнее ему становилось жить в этой глубоко ничтожной и реакционной среде карьеристов и интриганов»[183]. В своем дневнике за 1865 год А. В. Никитенко отмечал, что Гончаров жаловался ему «на беспорядок и великие неудобства нынешнего Совета по делам печати», говорил ему «о своем невыносимом положении в Совете». По словам Никитенко, «дела цензуры, пожалуй, никогда еще не были в таких дурных, т. е. невежественных и враждебных мысли руках»[184], как при министре-реакционере Валуеве.
До поры до времени Гончаров мирился со своим положением. Примечателен в этом отношении следующий эпизод. Министр внутренних дел Валуев, желая приостановить «Московские ведомости» Каткова, созвал экстренное совещание. Все члены Совета смолчали, за исключением одного — Ф. И. Тютчева. Он объявил, что с решением Совета согласиться не может. Затем встал и вышел с заседания, потряхивая своей беловолосой головой, и написал Валуеву об отставке. Присутствовавший тут же Гончаров подошел к Тютчеву, пожал ему с волнением руку и сказал: «Федор Иванович, преклоняюсь перед вашей благородной решимостью и вполне вам сочувствую, но для меня служба — насущный хлеб старика»[185]. Наконец Гончаров все же нашел в себе силы бросить эту службу. 29 декабря 1867 года, согласно его прошению, Гончаров был уволен от службы и вышел в отставку с назначением пенсии по 1 750 рублей в год. Впоследствии Гончаров с горечью и сокрушением вспоминал о своей цензорской деятельности, которую всегда выполнял с щепетильной добросовестностью: «Служил… да еще потом цензором, господи прости!»