…Считалось, что портрет Василия Андреевича выиграла государыня и подарила наследнику. Но во дворец портрет не требовали, а Карлу и не хотелось отдавать: не напоминал, поговаривал, что надо кое-что изменить, поправить (пусть постоит в мастерской за наши-то полторы тысячи), ученики копируют — им польза, копии можно и продать, и тут не в одних деньгах выгода, но также в том, что не упрячут Василия Андреевича, написанного Карлом Брюлловым, на веки вечные в дворцовых покоях. (Портрет во дворец так и не был затребован. Сначала полагали, должно быть, что не к спеху, а после ареста Шевченко портрет стал неуместным напоминанием.)
Аполлон Мокрицкий копировал портрет Жуковского. Карл Павлович приблизился, сложил недовольно губы: «Гадость, батюшка! Хуже ничего не писали!», но в широких зрачках его угадал Аполлон интерес и продолжал мужественно. В самом деле, Карл Павлович подошел другой раз, постоял подольше и молча толкнул его плечом, от каковой высокой похвалы копиист совершенно просиял и был не в силах скрыть счастливую улыбку. В дневнике Мокрицкий повторял портрет словами: «…Голова, несколько склоняясь в правую сторону, наклонена вперед… Лицо спокойное, взор, устремленный внимательно, но кажется, занят внутренно. На челе дума не тяжкая, но отрадная, успокоительная… Свежесть и приятные черты лица показывают, что жизнь его проходила без разрушительных бурь. Сильные страсти слегка только касались его нежного сердца, но светлый разум и теплая вера вскоре исцеляли язвы, ими нанесенные… Изящное питало душу его, всегда расположенную к добру. Художник выразил все это…»
…Через три дня после выкупа Тараса послано было передать профессору Брюллову, что наследник направляется к нему в мастерскую. Карл Павлович тотчас сказался больным и поднялся в спальню, поручив принимать высокого гостя ученикам Мокрицкому и Шевченко.
Доктор Маркус, пользовавший государыню, тревожно посматривал на небо. Дождь сперва лениво накрапывал, лишь, глядя на раскидистую кленовую крону, видно было, как то там, то здесь вздрагивает от удара лист, потом припустил, листва зашуршала, на песчаной дорожке все ближе один к другому ложились темные кружки, небо начало запоздало темнеть. Государыня между тем неподвижно, как изваяние, сидела на своем вороном, — Маркус видел, как струйки дождя текут по ее бледным щекам. Он осмелился несколько раз просить государыню немедленно ехать домой — переменить платье и согреться, но она, не меняя позы, отвечала: «Пока он работает, не мешайте ему». Маркус бросался к Брюллову — тот расположился в комнате, у окна, — Карл отмахивался от него кистью, и снова государыня останавливала доктора: «Не мешайте ему». Стоять под навесом крыльца Маркус не полагал себя вправе, торчал без шляпы на дожде, с неба уже потянулись частые нити, круп и бока коня, теряя блеск, потемнели еще гуще, докторский сюртук на спине и на плечах промок насквозь; Маркус взглянул на Брюллова такими отчаянными глазами, что тому жалко стало доброго Михаила Антоновича — приятели, беседуют о болезнях, перекидываются в экарте: не выходя из комнаты на двор, Карл объявил, что сеанс окончен, государь, возвратясь в Петергоф из столицы, будет, без сомнения, доволен, ибо никак не ожидает найти работу почти доведенной до конца.
Николай Павлович в самом деле остался доволен, про историю с дождем смолчал, просил скорее приступать к картине: заказал он Брюллову изображение государыни и трех дочерей, великих княжон, на конной прогулке. Скучно два-три раза в неделю, в дни, назначенные для сеанса, ездить в Петергоф, топтаться в толпе придворных, ждать, пока государыня и княжны изволят выбрать время посидеть на натуре — случается, три-четыре дня скучаешь в Петергофе, да так и не изволят; сочинять картину Карл не торопится — настоящий замысел не является в голову, а писать четырех красивых дам верхом — скучно. Брюллов отговаривается необходимостью сделать побольше этюдов, — пишет царицу и княжон; если не завершит в один присест, так и бросает не оканчивая.
Николай Павлович решил было лично наблюдать за его работой: когда Брюллов писал старшую из великих княжон, отцову любимицу Марию Николаевну, пришел в ателье и сел на стул подле Карла. Брюллов, слова не говоря, положил кисть и почтительно стоял бездействуя. На вопрос: «Почему не рисуешь?» — отвечал, что со страху рука дрожит. Государь поднялся, с шумом отодвинув стул ногой, вышел вон…
Время летнее, что ни день прибегает к Карлу рассыльный, то от Кукольника записка, то от Яненки, в записке рисунок, — все тот же квадратный «господин Штоф» с преогромной пробкой-головой — и предложение «взболтнуть себя», а ты сиди, как дежурный офицер на гауптвахте, чтобы по первому приказу мчаться в Петергоф… В назначенное время Карл явился во дворец, узнал, что по занятости государыни и их высочеств сеанс отменяется, связал сделанные за лето этюды и, никого не спросясь, тут же укатил обратно в Питер. Немедленно доведено было о происшествии до сведения государя, при очередном посещении Академии художеств Николай Павлович вопреки обыкновению к Брюллову не зашел, — по городу затрубили, что Брюллов в немилости.
Брюллов между тем, снова занявшись «Вознесением Божьей матери», в поисках подходящей натуры вспомнил нежные девичьи лица великих княжон и стал писать с этюдов головы ангелов. Прослышав о том, великие княжны тайком от августейшего родителя пожаловали в мастерскую Карла Павловича и пришли в восторг, что было тотчас сообщено государю. Николай Павлович нежданно подкатил к академии, никуда более не заглядывая, прямо проследовал к Брюллову, долго сидел перед «Вознесением Богородицы», пришел в прекрасное расположение духа, Карла похлопал по плечу, пожурил благодушно:
— Как же это, братец, ты так поступаешь? Мне, как отцу, было очень больно, что ты не окончил портретов моих дочерей. Впрочем, я доволен, что вижу их портреты в картине…
(Для запечатления конной прогулки императорской фамилии приглашен был из Парижа знаменитый Гораций Вернет. Картина получилась изящная: августейшее семейство — государь, государыня, великие князья и княжны — в костюмах рыцарей, дам и пажей съехалось в аллее парка; название тоже изящное — «Царскосельская карусель». Награжден был Вернет истинно по-царски: кроме денег, были ему вдогонку посланы в Париж породистый рысак, экипаж, а заодно и кучер.)
На восьмом году солдатской службы Александр Бестужев, известный в российской литературе как Марлинский, снова был произведен в офицерский чин; эполеты, по его словам, он выстрадал и выбил штыком. Эполеты, однако, еще не прибыли, а приказ о производстве не отменил прежнего негласного приказа посылать Бестужева не туда, где он полезнее, а туда, где безвреднее. Ранним июньским утром в составе небольшого отряда он выступил в поход; дело предстояло незначительное, но, по предположениям Бестужева, бессмысленное и безнадежное. В отряд он был назначен охотником, это его и смешило и сердило… Идти было трудно — лес кавказский, прозрачный, но частый, не раздавшиеся вширь стволы дерев опутаны вьющейся зеленью, все вокруг заросло цепким кустарником, лишь кое-где пробитым звериными тропами. Над головой, между верхушками дерев, плыл разорванный туман, пронизанный солнечными лучами. Отряд рассыпался цепью, но в гуще стволов, путаясь в кустарнике, раздиравшем в кровь колени и кисти рук, держать дистанцию не было возможности; Бестужев думал, что, если этак они наткнутся на неприятеля, их перестреляют, как куропаток. К нему подбежал вестовой с поручением срочно переместиться на фланг, вовсе отбившийся в лесу, и направить его движение в нужном направлении. Бестужев двинулся вдоль цепи, еще более огорчаясь ее рассредоточенности. Среди засквозивших деревьев перед ним распахнулась небольшая поляна, заросшая ежевикой: место было открытое, несколько солдат на его глазах благополучно пересекли полянку, потому, выйдя на нее, он не посчитал нужным прибавить шагу. Выстрелов было два, как будто кто-то одну за другой резко переломил две сухие ветки. Бестужева сильно толкнуло в грудь, но он не упал, только остановился на секунду, потом ровным шагом подошел к ближнему дереву и прислонился к нему спиной. Он увидел двух солдат, выскочивших на поляну, и прикинул, что они, пожалуй, успеют добежать до него, прежде чем он лишится чувств, но в этот миг перед ним словно из-под земли выросло что-то огромное, темное, и шашка сверкнула…