Дома он валяется на подушках, пьет кофе, дремлет, иногда берется за карандаш, за сепию, реже за акварель, набрасывает многолюдные городские сценки, рассказ дробится множеством подробностей, живых, метких, изящных, шутливых, — он бросает карандаш: мрачно твердит Гагарину, что картины с Востока не привезет, что прелестные акварели лишь путевые заметки, не более, что время уходит, совсем мало осталось, вдруг поднимается на ноги, легкий, веселый, хандру будто ветром выдуло, — и опять исчезает.
Но, бывает, ночью, нежданно появившись, будит Гришу, садится у него в ногах со свечой и книгой в руке, читает все одно и то же место из карамзинской истории — про осаду Пскова королем Баторием! «Не взирая на жестокий огонь городских бойниц, неприятель по телам своих достиг крепости, ворвался в проломы, взял башню Покровскую, Свиную и распустил на них знамена королевские, к живейшей радости Батория… Поляки в отверстиях стены резались с гражданами, с детьми боярскими и стрельцами… Тут князь Шуйский, облитый кровию, сходит с раненого коня, удерживает отступающих, показывает им образ Божией Матери и св. Всеволода-Гавриила, несомые иереями из соборного храма… Россияне укрепились в духе, стали неколебимо — и вдруг Свиная башня, в решительный час ими подорванная, взлетела на воздух с королевскими знаменами…»
Эти проломы в стене у него из головы не выходят…
Гагарин сердится, говорит, что нечего тратить жизнь в кофейнях, нужно возвращаться в Рим, приниматься за картину: замысел ясен, и охота горяча. Но Карл Павлович знает: в Риме он этой картины не напишет, в Россию надо ехать, а там дадут ли написать…
Приказ Брюллову явиться в Санкт-Петербург проследовал, дожидаясь попутных курьеров и кораблей, из Рима в Афины, а оттуда в Константинополь. Человек предполагает, а надо собираться в путь…
17 декабря 1835 года пароход «Император Николай» после трудного 82-часового плавания при холодном северо-восточном ветре, сопровождавшемся снегом, имея шесть пассажиров на борту, среди которых был знаменитый художник Брюллов, прибыл из Константинополя в Одессу.
Знамена славы
ГЛАВА ПЕРВАЯ
«Одессу звучными стихами наш друг Туманский описал…» Одесский друг Пушкина, Василий Иванович Туманский провожал Брюллова на константинопольской пристани. Резкий ветер с моря раздувал на Туманском черный плащ с пелериной, украинские глаза Туманского, темные и блестящие, как вишни, из-под широких полей шляпы глядели грустно: все было позади — Одесса, Пушкин, полная надеждами юность, стихи, на которые теперь его тянуло все реже. Десять с небольшим лет Туманский служил в Одессе, с недавних пор, по сильной протекции, переведен в Константинополь вторым секретарем при посланнике, место завидное, но Черное море будто отрезало его не от России только — от собственной молодости: порывы душевные и поэтические поутихли, волосы на висках пригладились и подбородок отяжелел. Брюллов же залетал за море мечтами, решившись ехать, торопился и вместе боялся неизвестности судьбы и, желая преодолеть сосущий сердце страх, еще более торопился. Туманский пробовал давать советы, но сбивался на воспоминания, точно старец в разговоре с юношей, а был немногим моложе Брюллова. Вспоминал свои давние стихи, в которых воспел упоительное дыхание одесских садов и тополя шумящие; Пушкин в «Онегине» над ним посмеялся:
Все хорошо, но дело в том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавний труд заставил
Младые ветви в знойный день
Давать насильственную тень…
И все же: «Одессу звучными стихами наш друг Туманский описал…» Дорогого стоит!..
Одесса встретила Брюллова не пушкинскими строками — катался в речах и тостах полюбившийся одесситам лихой стишок: «Иноземкою красивой нарядилася она. Но в груди младой, спесивой чувству родины верна…» Гордились в речах и тостах, что гений, прославивший отечество, именно в Одессе ступил после столь долгого отсутствия на русскую землю.
В Одесском клубе давали Брюллову обед; гостей собралось больше ста человек — чиновники, офицеры, помещики, моряки, негоцианты, русские, итальянцы, поляки, греки, дамы, томные и незастенчивые, с громкими голосами; оживление царило неподдельное, аппетит за столом был прекрасный, разговор напористый, быстрый, шутки соленые; город молодой — едва четыре десятилетия как поднялся на месте турецкой крепостцы, и уже замешалась в нем своя молодая кровь.
Граф Михаил Семенович Воронцов, генерал-губернатор Новороссии, предложил тост за Брюллова. Несмотря на лета — шел графу шестой десяток, — был он по-прежнему хорош собой. Спина и плечи прямизны необычайной. Величественная, с поднятым подбородком, посадка головы. Черты лица крупные и строгие; когда он говорил, тонкие губы слабо разжимались и крепко смыкались чуть не после каждого слова. Светлые глаза были непроницаемы. Стоя рядом с ним с бокалом в руке и глядя на него снизу вверх, Карл надеялся, что портрета ему Воронцов не закажет. Он, однако, невольно приметил нарушавшие правильность пропорций большие, несколько вытянутые уши графа, коричневые тени в уголках глаз у переносицы, бледные, обтянутые кожей виски и так же невольно отложил это в памяти, на всякий случай.
После обеда граф рассказывал Карлу о великом будущем Новороссии: ей суждено стать российской Италией, страной поэзии и искусства. Скоро сюда, в полуденный край, потянутся художники, чтобы творить среди благословенной природы, здесь, у него, они найдут сочувствие и поддержку. Карл Павлович, ежели бы пожелал утвердиться здесь, сделался бы, конечно, драгоценнейшим алмазом в венце Новороссии. Брюллов слушал почтительно. Чиновники возникали подле графа и опять исчезали, все вроде него с отменными манерами, ни в ком не замечалось смирения или скованности, как и малейшей развязности: граф уважал независимость в пределах порядка и приличий и ценил преданность службе выше прочих личных качеств. Карлу представилось, что граф вот этак же беседует с гостем, и в нужную минуту за его спиной словно из воздуха появляется художник, достойно вежливый и сдержанный, и разворачивает перед гостем подобающую к случаю картину, граф же и головы не поворачивает, убежденный, что картина именно та, какую он имел в виду. Воронцов между тем говорил, что в Одессе и климат для Карла Павловича подходящий, и теперешняя система пароходов даст ему возможность совершать время от времени поездки в классические страны художеств…
…Дни стояли морозные. Море замерзло. Торосились ледяные валы. Белая стеклянная волна повисла над берегом и не упала. Вдали неподвижными грядами застыла рябь. Жесткий снег припорошил лед, прибрежный песок и камни. Странная тишина стояла над морем, только ветер ровно гудел, и от этой тишины воздух казался пустым.
Алексей Ираклиевич Левшин, одесский градоначальник, в открытой карете возил Карла по окрестностям и на месте рисовал перед ним великое будущее младшего из российских городов. Алексей Ираклиевич был знаменитый путешественник, в молодости пробрался он на Урал и за Урал, в места, почти не изученные, туда, где кончалась оседлая Россия; теперь он с жаром предавался преобразованию южной окраины государства. На Левшине была легкая шинель внакидку — точно так же хаживал обычно граф Михаил Семенович. Карл мерз, кутался в подбитое мехом пальто, кем-то на него предусмотрительно надетое. С Левшиным Карл познакомился лет десять назад в Риме: молодой чиновник был командирован в Италию для изучения карантинных учреждений; знакомство было мимолетное, забылось, стерлось, теперь Алексей Ираклиевич напоминал о нем, гордясь устроенными им карантинными караульнями. Едва градоначальник приближался в своей карете, навстречу выбегал дежурный офицер и докладывал, что все в порядке. В море вдоль берега стояли карантинные брандвахты, с которых на гребных баркасах стража плывет к подходящим судам; брандвахты вмерзли в лед.