— Вы все шатаетесь без дела? Пишите крест. Не так, возьмите вохры побольше. Думайте о грунте. Прибавьте креста направо! Довольно, поехал! Ну, слава богу. Видите разницу? Понимаете? Пишите драпировку.
Ученик намочил простыню и раскладывает ее на полу, стараясь, чтоб складки ложились живописно.
— Довольно. Промарайте все зеленоватым тоном с лазурью. Вот так! Кладите тени, да рисуйте же вернее. Дайте кисть! Нет, я не способен быть учителем!
Вырывает из рук ученика кисть, несколькими касаниями поправляет тень и сердито сует кисть обратно:
— Что задумался? Кладите светы! Теплее! Чтобы не сливалось с небом! Догадался! Голову осторожней. Поправьте волосы — жестки. Волосы кистью не выписывают, а расчесывают. Молодец! Хорошо! Вот оно и заговорило…
Мокрицкий итожит в дневнике: «Вот так идет наша работа, трудно, да зато хорошо. Хоть он и мучит, да добру учит…»
(И сам, хотя свыше рукоположен, хотя наречен Великим, все учится, мучится. Григорий Михайлов увидел в частной галерее голову, исполненную Веласкесом, восхищенный прибежал к Брюллову. Карл Павлович молча показал ему на стоящий в мастерской портрет Кукольника. «Хорош, хорош портрет, — без церемоний сказал Михайлов, — да только где ему против того!» Брюллов мгновенно оделся и поехал в галерею смотреть Веласкеса. Возвратившись, без единого слова поднялся в спальню, никого к себе не позвал, лег в постель и накрылся с головой одеялом.)
Гвардии полковник в отставке Павел Васильевич Энгельгардт был с великим Брюлловым дерзок. Слушая его горячую речь, несколько раз нарочито зевнул, прикрывая рот ладонью, когда же Брюллов сказал о гуманности и филантропии, к которым призывает мыслящего человека современное состояние общества, громко рассмеялся. Отставной полковник в стеганом архалуке, коричневом с синим бархатным воротником, развалился в кресле, небрежно качал ногой, сафьяновый, расшитый золотом и шелком шлепанец без пятки (изготовляют такие в Торжке) при этом противно похлопывал и мешал Карлу находить нужные слова. Румяные щеки Энгельгардта, поросшие ярко-рыжими бачками, светились торжествующей уверенностью. На его, гвардии полковника и русского помещика, стороне — и право и закон, а на стороне этого Великого — мода и расточаемые сверх меры похвалы, которым цена невелика. Светлые глаза Энгельгардта сияли победительно, рот был маленький, круглый, над верхней губой топорщились острые усики.
Некоторое время назад показали Брюллову рисунки и стихи крепостного человека Тараса Шевченко, талант был налицо, хотя школы, конечно, недоставало, да и какая школа — свободы человеку недоставало: за некую сумму барин передал его на четыре года разных живописных дел цеховому мастеру Ширяеву — вот и вся наука, и вся свобода. Брюллова просили за Тараса земляки его — Сошенко, портретист (он первый и заметил парня, когда тот белой ночью рисовал статуи в Летнем саду), и верный ученик Аполлон Мокрицкий; о судьбе Шевченко велись беседы с Василием Андреевичем Жуковским и графом Виельгорским Михаилом Юрьевичем, братом Матвея, сановником, близким ко двору, и музыкантом; Карл Павлович за дело взялся охотно, все неприятные хлопоты принял на себя — кому-кому, думал, а ему не откажут (Брюллов!), он какого-то барина в два счета уломает, тот еще и рад будет удружить. И вот он сидит неудачливым просителем перед отставным полковником и русским помещиком, плетет про гуманность и образованность. Энгельгардт развалился перед ним в кресле, качает ногой, глядит на него скучными светлыми глазами, зевает и делает вид, будто не ведает, куда гнет собеседник. И даже голоса на него не возвысишь, потому что на стороне господина Энгельгардта право и закон, отчего он очень свободно может выставить Карла Великого за дверь, Тараса же отправить крыши крыть или чинить сараи. Великий Карл аккуратно поднимается со стула, тянется за шляпой и говорит, что надеется еще вернуться к интересующей его беседе.
В мастерской Карл Павлович дал волю гневу: «Вандализм! Барбаризм! Свинья в торжковых туфлях!» — а толку что?.. Послали за старым художником Алексеем Гавриловичем Венециановым — человек добрый к людям, за многих хлопотун, Венецианов как мог пригревал Тараса. В ходатайствах брал Алексей Гаврилович покорностью: явится к самому министру двора с просьбой насчет урочка для молодого художника или насчет работы, министр мотнет коротко постриженной, седой головой: «Поди прочь, некогда!» — Алексей Гаврилович понюхает табачку, чтобы скрыть слезу, а назавтра входит веселый, как ни в чем не бывало. И не откажут! Владел Венецианов именьицем, повторял неизменно, что надобно понимать свои обязанности в отношении к крестьянину, сам же от богатых соседей много терпел. Уже случился у Алексея Гавриловича маленький удар (он говорил — «споткнулся»), доктора отняли у него вино, чай, прописали есть суп из телятины — холодный, пить воду с порошком от жара, но, если надо похлопотать, он, неугомонный, сновал по-прежнему… Рассказали старику про поражение великого Брюллова, просили взять на себя сложную комиссию переговоров. От Энгельгардта приехал Алексей Гаврилович довольный:
— Помещик как помещик! Продержал меня час в передней, ну да обычай — тот же закон! Повел я речь о просвещении да о филантропии, он слушал-слушал и прервал: «Да вы скажите прямо, чего вы с вашим Брюлловым от меня хотите?» Тут я все дело ему просто и объяснил. «Так бы давно сказали! Какая тут филантропия! Деньги — и больше ничего! Вот вам цена: две тысячи пятьсот рублей!..»
…При дворе любили играть в лотерею. Из магазина привозились вещи, золотые и серебряные, хрусталь и фарфор, статуэтки, малахитовые письменные приборы, дорогие веера, пряжки, раскладывались на столах в зале; под каждым предметом лежала игральная карта. После чая высочайшая фамилия и приближенные выходили в залу, государь или кто другой по его назначению брал в руки колоду карт. «Господа, кто желает купить девятку червей?» Начиналась торговля. Когда все карты оказывались распроданы, объявлялось, какой предмет обозначала та или иная карта, и вручались выигрыши.
Когда разыгрывали портрет Жуковского, исполненный Брюлловым, проводить лотерею велено было самому Василию Андреевичу. Портрет поставлен был на мольберте в глубине залы, под него подложена была бубновая четверка. «Господа, — сказал Жуковский, кланяясь и поднимая вверх карту, — кто желает купить четверку бубен?» За портрет надо было взять две с половиной тысячи. К называвшим цену спешила фрейлина в шуршащем платье и, кланяясь, протягивала билеты на объявленную сумму. Государыня взяла билетов на четыреста рублей, великая княжна Мария Николаевна на триста; наследник Александр Николаевич, поразмыслив — все же любимого поэта и воспитателя портрет, — тоже раскошелился на три сотенных. Больше желающих не нашлось. Василий Андреевич бодро и благодарно раскланялся и объявил, что четверка пошла за тысячу рублей.
…Не то беда, что он малярничает, ходит с ведром и длинной кистью, думал Брюллов, но страшна несвобода, во всякое мгновенье отставной полковник волен повернуть жизнь Тараса как ему, господину, заблагорассудится, и, кто знает, не наступило ли это мгновенье именно тогда, когда Карл убирает перчатки из рук Жуковского на портрете, желая лучше показать руки и опасаясь также, что эта поза — с перчатками — может повредить общему; или когда Василий Андреевич тянет вверх четверку бубен, тщетно надеясь единым разом получить требуемую сумму; или, наконец, когда они с Жуковским и Виельгорским за чаем перебирают возможности пополнения небогатой выручки от императорской лотереи. Решили, не трубя о том, провести новую лотерею — частную, попросту говоря, собрать деньги среди своих, не откладывая.
…1838 года апреля 22 дня уволенный от службы гвардии полковник Павел Васильев сын Энгельгардт отпустил вечно на волю крепостного человека Тараса Григорьева сына Шевченко; отпускную засвидетельствовали: действительный статский советник и кавалер Жуковский, гофмейстер, тайный советник и кавалер граф Михаил Виельгорский, профессор восьмого класса (то есть с чином коллежского асессора) Карл Брюллов. 25-го числа того же апреля в мастерской Брюллова вольная была вручена Тарасу.