Он хорошо понимал человеческую натуру. Люди редко бывают довольны существующим положением; многим кажется, что их обошли по службе, не оценили по достоинству. На эту сторону университетской жизни Лобачевский обратил особое внимание: он стал внимательно следить за продвижением каждого; требовал от начальства, чтобы награды, чины, звания — все то, что порождает корысть, зависть, — присваивались в точно установленные сроки; много ночей проводил он над послужными списками своих товарищей. Он давал дорогу каждому, не имел любимчиков, не стремился выдвинуться, всегда находился в тени, не добивался лично для себя ничего. Он служил науке и делал все возможное, чтобы она процветала. Не каждому дано отрешиться от узколичного, мелкого. Но в общем потоке каждый должен быть работником. Для того чтобы люди трудились с пользой для дела, нужно создать им подходящую обстановку.
Самое важное: подняться над мелочами жизни, взирать на них с высот своей звездной геометрии.
Исходными постулатами университетского быта стали демократизм, устав, свобода суждений и критики. Он поощрял, одобрял, применял сократовские приемы, когда приходилось мирить не в меру горячих скандалистов, и в то же время был непреклонен, когда дело касалось основного. Он знал, что правда, высказанная в глаза, имеет силу обличения. Обличал на совете, обличал в частном разговоре. Обличал за схоластику, формализм в преподавании. Мертвящая схоластика — основной враг. Она порождает скуку, вялость, мелкую изворотливость ума. Она лишь маскируется под науку, а на самом деле неизбежно смыкается с религией. Схоластика — плод ума нелюбознательного, равнодушного к людям. Она свивает гнездо там, где властвует невежество, подавление личности. Схоласты не создали ни одной машины, не построили ни одного здания, не излечили ни одного человека. Лобачевский называл их «евнухами философии». «Анатомия думает своим анатомическим ножом проникнуть в святилище души!» — кричит схоласт. Он готов уничтожить анатомов, физиков, химиков, механиков — всех, кто создает великолепное здание науки. Но во время болезни он все-таки идет к врачу, а не к знахарю и доверчиво ложится под тот самый анатомический нож, не боясь, что святилище его пустой души будет нарушено.
— Господа! Нужно готовить работников, а не пустобрехов, — заявил ректор на совете. — Из программ и лекций следует удалить суемудрие, суесловие, суеверство и суемыслие.
Все эти «суе» он изгонял беспощадно, просиживал ночи над конспектами профессоров и адъюнктов, безжалостно вытравлял то, что загромождает память, придает наукообразность, а на самом деле несет пустоту, отвлекает от главного. Программы были перегружены массой необязательных вещей. Историки и географы требовали от студентов зубрежки, забивали головы датами, изречениями, названиями географических пунктов. Отсутствовала только философия этих наук. А присутствие философии, осмысления в любой науке Лобачевский считал строго обязательным. Без философии, без обобщений наука мертва, превращается в скопище разрозненных фактов. Ректору хотелось всех сделать философами.
Но не так-то легко излечить больную профессорскую корпорацию, которую в течение многих лет развращали сперва Яковкин, затем Магницкий и Никольский. Иногда на совете, как и в прежние времена, прорывается злоба, вспыхивают ссоры, дело доходит до личных оскорблений.
Лобачевский поднимается, говорит спокойно:
— Так как в этом деле мнения, очевидно, не окончательно выяснились, то позвольте мне, господа, отклонить решение до следующего заседания.
Но что даст следующее заседание?
Николай Иванович в этот же вечер приглашает к себе на чашку чая главных спорщиков, журит их, призывает к благоразумию. Оба зачинщика смущены, расходятся умиротворенные. Сократовские приемы ректора помогли. А ректор остается один в своей пустой казенной квартире. Эти вечера приобрели бы человеческую теплоту, если бы рядом была приветливая, гостеприимная хозяйка. Мысль о женитьбе все чаще и чаще приходит в голову Лобачевскому. Симонов привез в Казань молодую жену. Недавно у Симоновых родился сын.
Как-то Николай Иванович был с Мусиным-Пушкиным у Моисеевых. С Моисеевыми Михаил Николаевич состоял в самом близком родстве: его мать и покойная жена старика Моисеева, мать Ивана Велико-польского и Вари Моисеевой, были родными сестрами.
В гостиную вошла Варя, девушка лет шестнадцати, рослая, стройная брюнетка с черными выразительными глазами.
— А я тебе, сестренка, жениха привел! — произнес Мусин-Пушкин шутливо и указал на Николая Ивановича. — Кстати, вы чем-то похожи друг на друга: такие же сердитые брови, одинаковый рот… В приметы веришь?..
Варя покраснела, бросила на Николая Ивановича быстрый взгляд и убежала. А он рассмеялся. Ему больше нравилась гувернантка в доме Моисеевых. Он даже подумывал: не сделать ли гувернантке предложение? Лобачевский до сих пор считался отчаянным танцором и вальсировал в тот вечер только с гувернанткой. На Варю он даже ни разу не взглянул.
Впрочем, о женитьбе думать некогда. Времени не хватает даже на то, чтобы как следует выспаться. Спит он не больше трех-четырех часов в сутки. Иногда до утренней зари горит свет в его окне. Студенты смотрят на окно с суеверным страхом: когда ректор отдыхает? Днем он по-прежнему читает чистую математику и другие дисциплины, заменяет заболевших профессоров. Продолжает, несмотря на ректорство, исполнять обязанности университетского библиотекаря. Ввел, наконец, каталоги: систематический, алфавитный, подвижной. Он хочет создать из скопища книг настоящую научную библиотеку. Работа кропотливая, изнурительная, отнимающая массу времени. Он хочет вернуть все, что растащило из библиотеки прежнее большое начальство. Несколько книг забрал бывший министр князь Голицын. Николай Иванович просит Мусина-Пушкина: «Не будет ли вам случаю увидеть князя Голицына и потребовать от него возвращения взятых им книг из библиотеки… всего четыре книжки».
Библиотека нужна не только студентам и профессорам.
По определенным дням Лобачевский открывает ее, а также научные кабинеты, обсерваторию для всех горожан: смотрите, пользуйтесь, читайте! Такие дни самые шумные в университете. Народ валом валит. Тут же, в залах, устраиваются громкие читки для неграмотных. Приходят в сапогах, в лаптях, мастеровые, мужики, приказчики, лакеи, мещане — целыми семьями.
А по ночам он пишет свой мемуар «О началах геометрии». В него войдут «Сжатое изложение начал», оставленное без внимания и утерянное Симоновым, а также новые мысли о неэвклидовой геометрии, развернутые выводы, начала аналитической геометрии и метрики, устанавливаемой инфинитазимальными средствами, приложения новой геометрии к разысканию определенных интегралов. Николай Иванович вновь предпринял попытку измерить космический треугольник. Опираясь на параллаксы трех неподвижных звезд — Кейды, Ригеля и Сириуса, — он вычислил сумму углов в треугольнике, вершины которого находятся в концах земной орбиты и в одной из этих звезд. Он пришел к выводу, что сумма эта отличается от 180° меньше чем на 0,0003 секунды градуса. Да и точно ли произведены измерения? Во всяком случае, в видимой части вселенной, должно быть, все же справедлива эвклидова геометрия. И все же… Это будет солидный научный труд. Лобачевский не умеет по-настоящему обижаться на людей. Сперва он терпеливо ждал, когда Симонов вернет «Сжатое изложение начал», ждал молча, ни разу даже не намекнул, что нуждается в поддержке, рассчитывает на благожелательный отзыв, а затем махнул рукой и принялся создавать все заново. Ему было стыдно за Симонова, за его бестактность, самовлюбленность. Лишь однажды Лобачевский как бы вскользь поинтересовался, прочитал ли Иван Михайлович «Сжатое изложение начал». Симонов никак не мог взять в толк, чего от него хотят. Какой доклад? А… поручение совета! Что-то такое было. А вот рукопись, наверное, так в совете и осталась. А может быть, ее взял Купфер? Нужно справиться у Брашмана… Нет, никакой рукописи он, Симонов, не брал. Лично ему она не нужна. Да и не может быть никакой новой геометрии. Все это бред. Пусть Николай Иванович лучше заглянет сегодня вечерком на чай. Марфа Павловна приготовит любимые кушанья Николая Ивановича на миндальном молоке и прованском масле. Доклады, заботы… Теперь вот избрали членом-корреспондентом Академии наук, забот прибавилось… Да Лобачевскому этого не понять…