По едкому замечанию Островской, Ахматова принимала Берлина не в классической шали, как он вспоминает, но в не менее знаменитом старом китайском халате с вышитым на спине драконом и так и не зашитой на боку прорехой. Образ дамы в накинутой на плечи белой шали, по—видимому, пришел из известной фотографии – Ахматова читает стихи в Колонном зале Дома союзов. К приходу англичанина, не без помощи Софьи Казимировны, был сервирован ужин с водкой, квашеной капустой, отварной картошкой и селедкой. Ближе к полуночи Исайя пошел проводить дам – С. К. Островскую и еще одну гостью, ученицу В. К. Шилей—ко, которую Ахматова называла Антой. К полуночи он вернулся, и они проговорили с Ахматовой почти до полудня следующего дня. Далее приходится довольствоваться мемуарами самого Берлина и в еще большей мере обращенными к нему стихами Ахматовой. Свидетельства Исайи Берлина остаются ценнейшим комментарием к ряду «темных» мест в лабиринте ее поздних стихов, главным образом «Cinque» и «Шиповник цветет».
Берлин пишет о волшебстве и магии их ночного диалога. Обычно сдержанная и надменная Ахматова была предельно откровенна и открыта собеседнику. Она рассказала историю своих отношений с Николаем Гумилёвым, предполагаемых обстоятельствах его казни и места захоронения, говорила о друзьях, погибших в застенках и на лагерных нарах, о страшной судьбе, по ее убеждению, самого крупного из русских поэтов XX века, своего ближайшего друга Осипа Мандельштама. Берлин пишет, что несколько раз на глазах «бесслезной» Ахматовой наворачивались слезы. Она прочла ему «Реквием» и первую, «ташкентскую», редакцию «Поэмы без героя». На его просьбы записать эти произведения она ответила отказом, сказав, что очень скоро выйдет большой сборник ее произведений, который она тут же отправит ему в Оксфорд. Такой сборник действительно был подготовлен в Ленинградском отделении Союза писателей все тем же Владимиром Николаевичем Орловым.
Она расспрашивала о знакомых, оказавшихся в эмиграции, некоторых, как выяснилось, он хорошо знал, например, ее приятельницу Саломею Андроникову, одну из «красавиц тринадцатого года», в которую безответно был влюблен Мандельштам, прославивший ее в стихах «Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне…». На вопрос, не хочет ли она уехать в Англию, ответила, что она русская и никогда не оставит Россию.
Об этой «русскости» Ахматовой доносила и Островская: «Заботится о чистоте своего политического лица, гордится тем, что ею интересовался Сталин. Очень русская. Своим национальным установкам не изменяла никогда. Стихами не торгует. Дом писателей ненавидит, как сборище чудовищных склочников. Хорошо пьет и вино, и водку» (Там же. С. 227).
Как видим, Островская, с ее шляхетской гордостью, по собственному убеждению, была «честна» перед собой и органами государственной безопасности, лишнего не говорила и, по—видимому, не придумывала. Она, как можно полагать, искренне служила системе государства, ставшего ее родиной, и каким—то образом, может быть, за особые заслуги, осталась на свободе. По словам Кралина, которого вызывали в КГБ в связи с арестом ее молодого друга Михаила Мейла—ха, посаженного, возможно, по ее же доносу, высокий чин проникновенно сказал, что Софья Казимировна «истинный патриот».
А между тем в ночь на 17 ноября 1945 года разговор Ахматовой и Берлина приобретал все более интимный и откровенный характер. Ахматова расспрашивала Исайю о его личной жизни, и он завороженно отвечал, нисколько не удивляясь откровенности поставленных, собственно, чужим человеком вопросов и своих столь же откровенных, без тени лукавства, ответов.
От приятельниц Ахматовой год от года шли и множились слухи, что Исайя Берлин, стоя на коленях, клялся ей в любви, звал замуж. В подтверждение приводились якобы сказанные им слова и фразы. Во всяком случае, как можно полагать, одна из них восстановлена в записных книжках Ахматовой: «Я смогу полюбить только такую женщину, от лица которой мне будет больно». Годы шли, принося новые и новые подробности, которые догнали меня в 1990 году. Не сумев сдержаться, я спросила: «Сэр Исайя, но что же все—таки произошло в ту длинную ночь? Что скрывают эти таинственные недомолвки». Исайя ответил с обезоруживающей улыбкой: «Мы сидели в разных сторонах комнаты, я даже не посмел поцеловать ей руку».
Думается, он не лукавил. В последний год жизни Ахматова делает запись: «31 дек<абря> [1965]. Заснула днем, и во сне пришел ко мне X. [Исайя Берлин]: „Я скажу что—то, но только на вершине горы“. И мы пошли. На вершине острой горы он обнял меня и поцеловал. Я смеялась и говорила: „И это все“. „Нет, пусть видят пятый развод“, – и я вдруг почувствовала от этих странных слов, что я для него то же, что он для меня. И… меня разбудили. Это первый мой сон, куда он вошел. (За 20 лет.) Узнала, что он в Princeton'e» (Ахматова А.Собрание сочинений. Т. 6. С. 333–334).
И все же я не пожалела о своем если не дерзком, то бестактном вопросе. Исайя помолчал и вдруг сказал: «После того, как мы расстались 5 января 1946 года, я десять лет жил в „монашеской келье“ колледжа Всех святых душ. Поймите…» – недоговорил он.
Женился он на вдове барона Гинзбурга, Айлин, лишь десять лет спустя и в 1956 году приехал в СССР с молодой женой. Исайя и Айлин в Москве остановились в апартаментах британского посольства на Софийской набережной, в одном из самых роскошных особняков старой Москвы. Созвонившись с Борисом Пастернаком, Берлин и попросил его дать знать Ахматовой о его приезде. Увидеться в тот раз им не удалось. Ахматова опять сделала свой жесткий волевой выбор, на этот раз отказав во встрече. Был ли продиктован ее отказ возобладавшим рассудком – только что вернулся после последнего каторжного срока сын, а быть может, она не захотела видеть «изменившего» ей заморского гостя, приехавшего в Москву с молодой женой. Думается – и одно и другое.
Вот как об этом рассказывает сам Берлин:
«Во время моего следующего посещения Советского Союза в 1956 году я не видел Ахматову. Пастернак сказал мне, что, хотя Анна Андреевна и хотела со мною встретиться, ее сын, которого арестовали во второй раз вскоре после того, как я видел его, только недавно вышел из лагеря и она поэтому опасалась встречаться с иностранцами. Особенно потому, что она объясняла яростные нападки партии на себя, по крайней мере частично, моей встречей с ней в 1945 году. Пастернак сказал, что он сомневается в том, что мое посещение причинило ей хоть какой—либо вред, но, поскольку она, видимо, была уверена в обратном и, кроме того, поскольку ей посоветовали избегать компрометирующих связей, она никак не может со мной встретиться. Она, однако, очень хотела, чтобы я сам позвонил ей. Это было не безопасным, поскольку ее телефон наверняка подслушивался, так же, впрочем, как и его собственный.
Он рассказал ей в Москве, что встречался с моей женой и со мной и нашел мою жену прелестной. Он сказал Ахматовой, что ему было очень жаль, что Ахматова не может с ней встретиться. Анна Андреевна будет в Москве недолго, и мне надо позвонить ей сейчас же.
«Где вы остановились?» – спросил он меня. «В британском посольстве». – «Ни в коем случае не звоните оттуда. Позвоните из телефона—автомата. Из моего телефона тоже нельзя».
В тот же день позднее я позвонил Ахматовой. «Да, Пастернак рассказал мне, что вы с женой в Москве. Я не могу увидеться с вами по причинам, вполне понятным вам. Так же мы можем говорить, потому что они знают. Сколько времени вы женаты?» – «Недолго», – сказал я. «Но когда именно вы женились?» – «В феврале этого года». – «Она англичанка или, может быть, американка?» – «Нет, она полуфранцуженка, полурусская». – «Так». Последовало долгое молчание. «Очень жаль, что вы не можете увидеться со мной. Пастернак говорит, что ваша жена очаровательна». Опять долгое молчание. «Видели ли вы сборник корейской поэзии в моем переводе? С предисловием Суркова? Можете себе представить, насколько я знаю корейский. Стихи для перевода выбирала не я. Я вам пошлю их»» (Анна Ахматова: pro et contra. Т. 2. С. 527–528).