Сохранилась и другая запись Ахматовой: «Вячеслав Иванов, когда я в первый раз прочла стихи в Академии стиха, сказал, что я говорю недосказанное Анненским, возвращаю те драгоценности, которые он унес с собой. (Это не дословно.) А дословно „Вы сами не знаете, что делаете наедине“» (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 93).
Роман Ахматовой с Недоброво – единственный в ее жизни продолжительный роман, протяженностью в несколько лет, вместивший любовь духовную и телесную.
Глава шестая
ПОЗОРНОЕ ПОСТАНОВЛЕНИЕ
В годы Великой Отечественной войны патриотическое самосознание Ахматовой поднимается на новую ступень – гражданственности. В 1914 году Натан Альтман, автор ее знаменитого портрета, подарил ей маленький карандашный эскиз с надписью: «Солдатке—Гумилевой», поскольку Николай Гумилёв был в действующей армии. Теперь она об этом вспомнила, снова называя себя «солдаткой», уже из—за сына. Льву Николаевичу Гумилёву, встретившему войну в местах весьма отдаленных, на поселении, удалось прорваться на фронт: он служил в штрафной роте и был среди бравших Берлин.
Вернувшись в первых числах июня 1944 года в Ленинград из Ташкента, где была в эвакуации, Ахматова, не очень любившая участвовать в публичных мероприятиях, активно включается в литературно—общественную жизнь. 5 июня выступает на празднике Пушкина в Царском Селе, дает согласие на членство в правлении Ленинградской писательской организации и, как говорят, даже готова была возглавить ленинградский общественно—литературный журнал «Звезда» (который будет фигурировать в постановлении).
Возвращаясь к событиям тех дней, Ахматова пишет: «Позволю себе напомнить одну интересную подробность 1946 г., кот<орую>, кстати сказать, все, кажется, забыли, а там,м. б., и не знали. В этом самом <1946> г., по—видимому, должно было состояться мое полное усыновление. Мои выступления (их было 3 в Ленинграде) просто вымогали. Мне уже показывали планы издания моих сборников на всех языках, мне даже выдали (почти бесплатно) посылку с носильными вещами и кусками материи, чтобы я была чем—то прикрытой (помню, я потом называла это – «последний дар моей Изоры»)» (Ахматова А.Собрание сочинений. Т. 5. С. 193).
Собрание литературно—художественной интеллигенции Ленинграда было срочно и неожиданно для всех созвано в августе 1946 года в торжественном зале Смольного. Доклад А. А. Жданова, в котором поэзия Ахматовой была названа «поэзией взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной», а сама Ахматова представлена как «не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой», на первый взгляд потрясал своей несуразностью. Доклад являлся своего рода разъяснением постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», которые подверглись резкой критике за публикации А. Ахматовой и М. Зощенко.
Однако Анна Ахматова увидела в абсурдности предъявленных обвинений истинно макиавеллиевский смысл. Она писала:
«Очевидно, около Сталина в 1946 был какой—то умный человек, кот<орый> посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности [моих] стихов (им были полны ругательные статьи 20–ых и 30–ых годов – Лелевич, Селивановский) и заменить его обвинением в эротизме.
Несмотря на то, что, как всем известно, я сроду не написала ни одного эротического стихотворения, и «здесь» все громко смеялись над Пост<ановлением> и Докладом т. Ж<да—нова>, – для заграницы дело обстояло несколько иначе. Ввиду полной непереводимости моих стихов,
(Хулимые, хвалимые,
Ваш голос прост и дик —
Вы непереводимые
Ни на один язык.)
они не могли и не могут быть широко известны. Однако обвинение в религиозности сделало бы их «res sacra» [15]и для католиков, и для лютеран и т. д. и бороться с ними было бы невозможно. (Меня бы объявили мученицей.)
То ли эротизм! – Все шокированы (в особенности в чопорной Англии, что тогда было существенно, см. фулт<он—скую> речь Черчилля)» (Там же. С. 192–193).
Тем не менее пущенная «утка» об эротизме Ахматовой была подхвачена желтой прессой Запада и осела в некоторых, посвященных ей литературоведческих исследованиях, фальсифицируя «биографию», о достоверности которой она очень заботилась в последние годы. Возвращаясь к позорным страницам истории и резонансу тех событий в зарубежной прессе, Ахматова пишет в июне 1962 года:
«Еще в последний день июля [1946] мне позвонил А. А. Прокофьев и просил вечером быть в „Астории“, где Ленинград весьма торжественно принимал американцев, помогавших СССР во время войны. Все они были духовными лицами. Прошу читателя поверить мне на слово, что я между последним днем июля 1946 г. и 14 авг<уста> того же года „эротических стихов“ не писала. Откуда же эта немилость?! Слышны крики: „Да еще женщина – какой ужас“. Дело дошло до того, что даже страшному большевистскому правительству после победы над Гитлером приходится посредством государственного акта бороться с этой чудовищной поэтессой. Каково! И через 20 лет (в 1961) мы имеем „бессмертную“ статью А. Уильямса в самой распростр<аненной> газете мира (Нью—Йорк Трибьюн). Обвинение в эротизме так заманчиво, что оно делается шапкою:«Русские переиздают стих<отворения>, запрещенные в 20–е годы как эроти– ческ<ие>"» (Там же. С. 193–194).
Ахматова иронически называет американского критика Алана Уильямса своей «Викторией Регией», то есть венчающим, или победным, обвинением, в доказательство отсылая к его статье, опубликованной в газете «Нью—Йорк Трибьюн» 24 ноября 1961 года (см. Записные книжки Анны Ахматовой. С. 215).
Ахматову глубоко возмущало то, что слово «переиздают» имело отношение к маленькой книжечке стихов, выпущенной Гослитиздатом к пятидесятилетию ее литературной деятельности и снабженной послесловием секретаря Союза писателей Алексея Суркова, написанным с учетом ждановской критики и с заверениями в стремлении Ахматовой «исправиться». Сурков любил стихи Ахматовой и содействовал выходу книжки, однако как должностное лицо должен был «подстраховать» не только себя, но и Ахматову, по—прежнему находящуюся под негласным запретом.
Однако вернемся к августовскому вечеру 1946 года.
Собрание началось в пять вечера, и никто из присутствовавших не ждал от него чего—то особенного. В курсе был лишь прячущий глаза Прокофьев, с красным лицом и ушедшей в плечи головой, и два партийных функционера из писательской организации, вызывавшиеся накануне в Москву по каким—то срочным делам. Анна Ахматова и Михаил Зощенко приглашены не были. Анна Андреевна ничего не знала об экстренно собранном в Смольном заседании, а Михаил Михайлович, случайно оказавшийся в этот день в Ленинградском отделении Союза писателей, видел, что под расписку выдавались именные пригласительные билеты в Смольный, но его фамилии в списках не оказалось, чему он не придал значения.
Сохранилось несколько потаенных записей, воссоздающих обстановку и атмосферу собрания. Никто не ждал сенсаций, все были в меру спокойны и в меру равнодушны. Ближе к пяти появился докладчик, секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), главный идеолог страны, любимец Сталина А. А. Жданов. Присутствовавший на собрании ленинградский литератор И. М. Басалаев описывает прекрасно срежиссированное действо:
«Докладчик вышел справа, позади сидевших, в сопровождении многих лиц. Он шел спокойно, серьезный и молчаливый, отделенный от зала белыми колоннами. Он был в штатском. В руках папка. Его волосы под сиянием электричества блестели. Казалось, он хорошо отдохнул и умылся. Все встали. Зааплодировали. Он поднялся на трибуну. <…>
Как обычно, вслух выбрали громкий президиум. Даже чуточку посмеялись – писатели забыли назвать своего Прокофьева. Докладчик улыбнулся, сказав тихо что—то смешное. Торопливо успокоились. Президиум сел. Сдержанный шумок затих. Докладчик секунду помолчал и заговорил.