Он ничего не сказал о предстоящем миру, стране, не принято было говорить об очевидном. Правильней продолжать делать вид, что обойдется.
Известие о войне застало их в Ленинграде, куда по старой традиции показывать премьеры они и повезли Бовари. Ленинградский успех вознаградил за неудовлетворительный московский, они успели сыграть девять спектаклей. И на восьмом он увидел в зале Гайдебурова.
Скажи Таирову, что после стольких лет он встретит Гайдебурова в Ленинграде случайно, — ни за что не поверил бы. Гайдебуров в его жизни был всегда к большим событиям, большим переменам, не важно, к плохим или хорошим, — в каждую эпоху по-разному. Когда-то для Таирова очень хорошим. Он и сам был эпохой, его хотелось назвать Учителем.
— Ведь вы — мой учитель, Павел Павлович, — сказал Таиров.
— Ну, не шутите, Александр Яковлевич, кто у кого учился, еще неизвестно. Я вам больше мешал.
Скарская не пришла, осталась дома, Таиров вспомнил, что она была старше Гайдебурова почти на десять лет. Сам Гайдебуров служил в Большом драматическом актером и был своей службой крайне недоволен.
— Затхлость, — сказал он. — Не то что у вас. Рутина и затхлость.
И в этой его уверенности, в том, как он рубит с плеча, было видно, что Гайдебуров все тот же.
— Павел Павлович, — сказал Таиров. — У меня есть совсем немного — свой Камерный театр. Вернее, то, что от него осталось. Вы, по-моему, редко у нас бывали. Авось подойдет и то, что есть. Идите ко мне в труппу. Ставить не обещаю. Но вот играть будете много. Хотите?
— Хочу, — неожиданно просто сказал Гайдебуров. А потом вместо того, чтобы начать договариваться, обговорить конкретности, увлек его в Ленинград, в самые таинственные его достоевские переулки. Они были совсем недалеко от Александринки и в то же время за тысячу верст от нее. Гайдебуров шел впереди, нырял в арки, проходил насквозь дворы, лукаво оглядываясь — поспевает ли Таиров. Он всегда был для него пай-мальчиком, талантливым, но не способным разбираться в самых простых вопросах.
— Узнаете? — спрашивал он Таирова. — Припоминаете?
Но Таирову нечего было вспоминать — в те годы, когда он служил в Передвижном у Гайдебурова, вся жизнь и была заключена в самом Павле Павловиче, в его вкусах, прихотях, капризах, в бесконечных спорах на репетициях и доказательствах своей правоты.
— Может быть, и не надо меня? — спросил Гайдебуров. — Я — старик. На что вам старик?
Он вдруг остановился посреди одного серого петербургского двора, стал осматриваться, будто и впрямь не мог найти отсюда выхода, а потом как-то нехорошо посмотрел на озирающегося по сторонам Таирова.
— Вы меня тогда очень обидели, Александр Яковлевич, очень, я вам долго не мог простить, Скарская всё спрашивала — зачем ты всё старые обиды вспоминаешь, смотри, где сейчас наш Саша — высоко летает. А я отвечал — не важно, где летает, важно, как упадет. Смотрю, вы из больших передряг, чем тогда со мной, выходить научились. Читал. Молодец. Вот подумаю, подумаю и на самом деле к вам подамся. Или вы из жалости к сединам меня пригласили?
— Нет, — сказал Таиров. — Я из творческой корысти вас пригласил. Как увидел в зале, понял, что соскучился.
— Со мной не соскучитесь, — сказал Гайдебуров. — Я скучать никому не дам. Вот Скарская на меня жалуется.
Вспомнив о Скарской, он неожиданно заторопился и, заставив Таирова продираться за собой в небольшой просвет между домами, вывел его к Адмиралтейству.
Большая толпа, задрав головы, стояла на углу Невского и слушала радио. На той стороне — толпа еще больше.
— Что у них там случилось? — с тревогой спросил Таиров.
— Питер, — сказал Гайдебуров и неожиданно шпанисто шмыгнул носом: — Всегда что-то случается.
Они направились к толпе.
— Река жизни, — продолжал Гайдебуров. — Огромная зловонная река. Пока вы по заграницам ездили, Александр Яковлевич, я колхозную самодеятельность поднимал, много всего насмотрелся. Будем когда-нибудь работать вместе, расскажу.
— Простите, — сказал Таиров идущим навстречу мужчине и мальчику, — вы не знаете, что там происходит? Вы — оттуда?
Мужчина недоверчиво оглядел их обоих. Видно было, что они ему совсем не понравились — злой костлявый старик и этот в велюровой шляпе.
— Вы что, не здешние? — спросил он. — С луны свалились? Война. С немцами. Молотов говорит.
* * *
В Москве театры продолжали играть. Так требовало начальство. Будто ничего не произошло, временное неудобство.
Что-то жуткое, необъяснимое проникло в их жизнь. Время куда-то провалилось, осталось одно ожидание. Труппа жалась всё ближе и ближе к Таирову, он обязан был ответить на любые вопросы. Прежде всего, Алисе.
Но отвечать ужасно не хотелось. Единственное, что он знал, — это еще не конец.
В те дни его тянули в разные стороны, он оказался нужен, вспомнили, что он является вице-президентом Общества по культурным связям с заграницей, что у него мировой авторитет. Несколько раз он обращался по радио вместе с другими к европейским государствам, призывал сплотиться против агрессора.
В эти минуты он чувствовал всё, что должен чувствовать настоящий патриот, — волнение, уверенность в победе, но мысли его были только об одном — Алиса, Камерный театр.
Театр надо было спрятать. Он буквально видел себя, прикрывающим театр от бомб руками, в воображении ему удавалось это сделать.
Об эвакуации объявлено не было, хотя Москву уже бомбили.
Немцы были близко, и во время бомбежек артисты прерывали спектакли, спускались со зрителями в подвал Камерного, где Таиров ясным и неприятным самому себе голосом говорил притихшим людям, что всё цивилизованное человечество придет на помощь СССР, что нет человека в мире, которого оставит безразличным трагедия нашей Родины.
Приходили даже из соседних домов. Люди доверяли Таирову. Казалось, театр уж точно бомбить не будут, с кем-то там в небе он сумел договориться. Почему-то он начинал рассказывать им о Чаплине. С самых первых дней войны ему виделся Бродяжка, прыгающий под пулями. Он вспоминал чаплинский фильм «Великий диктатор», как из Большой Берты (имя немецкой пушки) беспомощно вываливался громадный снаряд и, как пустая жестянка, плюхался на землю.
Он говорил растерянным людям, что Бродяжка обязательно победит в этой войне, клоуны всегда побеждают, они уходят с арены последними.
И, наконец, об огромной силе своей страны, о Дальнем Востоке, о том, какая мощная у них армия, победили японцев в тридцать восьмом, победят и немцев.
Но больше всего он говорил об искусстве Камерного театра, о спектакле, с которого их сорвала бомбежка, но главное, чтобы не торопились расходиться, мы доиграем, дальше самое интересное. А если время было позднее, просил прийти на следующие спектакли, билеты обязательно перепишут.
И что удивительно, так убедительно говорил, что почти все приходили, им хотелось еще раз услышать этого человека.
А потом объявили эвакуацию.
Пришли работники театра, стали помогать упаковывать вещи, Алиса сидела притихшая, слушала какие-то ужасы про Москву, какая в городе паника, немцы чуть ли не в тридцати километрах, мародеры грабят магазины, с улиц исчезла милиция.
— Не смейте пугать Алису Георгиевну! — крикнул Таиров. — Не смейте всякой вашей ерундой! В Москве полный порядок, всё проходит очень организованно. Как вы представляете себе анархию, если эвакуацией руководят такие люди, как Лазарь Моисеевич Каганович? Почему люди театра так склонны беззастенчиво болтать, почему такие паникеры! Уходите. Мы сами займемся своими вещами, спасибо. Проследите за тем, чтобы в театре не осталось ни одного незаклеенного окна, ни одной незапертой двери. Ключами может владеть только охрана. Другую связку я возьму с собой. И, пожалуйста, позовите директора, я с утра слышу, каким голосом он разговаривает с людьми.
Но директора не надо было звать, он уже поднимался в квартиру, крича Александру Яковлевичу, что надо что-то делать, на весь Камерный выделено только два вагона, багаж некуда будет деть, надо взять только самое необходимое, близких оставить в Москве, ехать могут только пятнадцать человек, он просит Таирова назвать список немедленно.