А потом будут сумерки в саду и дождь, Кручинина-Коонен еще некоторое время постоит на террасе, беспомощно вглядываясь в темноту парка, потом уйдет, а ты останешься сидеть, совершенно промокший, прислушиваясь, как щелкает дождь по листьям, пред тем как упасть на землю и покориться.
* * *
У него лихой вид. Вызывающе сбитый к правому уху берет. Блуза. Он артист, вернее, почти артист — в нем достаточно дури, чтобы ощущать себя настоящим артистом.
Он едет в дилижансе. И это первые его гастроли в жизни с киевской театральной студией под руководством г-жи Лепковской. О самой г-же Лепковской особых свидетельств не осталось, но выбор Саши Коренблита уже внушает к ней доверие. Вероятно, она была энтузиасткой, бывшей актрисой, вероятно, и лихой беретик тоже спускался у нее к правому уху, платочек вокруг шеи вился. Возможно, была некрасива, но той обаятельной некрасивостью, что не отталкивала студийцев и заставляла довериться ей во всем, не боясь, что обидит, назовет бездарностью.
Вероятно, она была непомерно требовательна, немного истерична, но с недурным вкусом: в труппу, кроме Таирова, входили все те же Берсенев, Крамов, Авлов, а уж о двух первых из них можно было сказать, что они станут великолепными актерами. И вообще, настроение чудесное, лето, первый его гастрольный дилижанс, первый гонорар, друзья, и все представления о счастье оправдываются.
Артисты любят гастроли. Летние гастроли — это состояние души, кажется, что они кому-то нужны, их ждут, уже раскуплены билеты. Они не желают помнить, что о гастролях полупрофессионального театра ездил договариваться в Новоград-Волынский состоятельный муж г-жи Лепковской и изрядно потратился на эти гастроли. Но пускай они думают, что их ждут, что сбывается мечта о комедиантстве, — во все времена комедианты возникали почти без предупреждения и наводили панику на дремлющие города.
От комедианта прятали детей — не дай бог увезет с собой в дилижансе! Комедианта стыдились, еще бы — распутник, притворщик, почти фантом — только что были афиши, и вот, одна грязь на столбах. Комедиантов боятся, но их ждут, как ждут сплетен о соседях, новых мод, крамолы.
И все это везет с собой театр г-жи Лепковской в дилижансе. Гастроли недальние, но так, чтобы успеть познакомиться друг с другом ближе и окончательно решить, с кем тебе по пути, а кто просто так — на один спектакль.
Есть что-то захватывающе интересное в таком путешествии, авантюрное — отъедешь вроде бы далеко от Киева, а день такой же, и расстояние тянется, тянется, а вроде бы и не меняется пейзаж, но прикроешь глаза, взглянешь сквозь ресницы на твоих друзей в дилижансе и понимаешь, как они прекрасны — актеры, счастливцы праздные, и госпожа Лесная, и госпожа Нелидова, как вообще прекрасны женщины, особенно на привале, ловко нарезающие всегда теплый деревенский хлеб и помидоры, да так артистично, что, глядя на разложенную снедь, впервые понимаешь ее сущность. И мужчины, твои ровесники, как-то форся разливающие багровую жидкость по стаканам, прихваченным еще в Киеве.
Он и не подозревал, какую роль играли в его жизни женщины, — ему было достаточно жены. Нет, он влюблялся, конечно, и в тетку, и в ее говорливых подруг, и в госпожу Лепковскую, и в своих партнерш, но в них ли самих влюблялся, или в то, что сопутствовало их появлению и производило какой-то переворот в душе?
То, что женщины были самым главным содержанием мира, он понял очень рано. Без них не обходился ни один сюжет, а если впрямую и обходился, то где-то за пределами сюжета они все равно маячили, и всё туда стремилось. Ему было их жалко, а почему — он не знал. И красивые, и удачливые, и заказывающие музыку — а всё-таки не бессмертны. Как так случилось, что не бессмертны? Кто позволил этому случиться? Он их не любил, а обожал, он на них рассчитывал: кто-кто, а эти милые, звонко смеющиеся, надменные, томные, вульгарные, смутившиеся сами по себе или ему навстречу, и непременно, непременно красивые — они-то куда денутся от бессмертия? Красота не умирает, в этом он был уверен с самого детства. Даже не старится.
Но она старилась и умирала, и оставалась дразнить своей независимостью только на фотографиях и картинах. А ему оставалось только смотреть и плакать.
И это не было данью стихам, обожанием прекрасной незнакомки — скорее это было и осталось на всю жизнь любовью Дон Кихота к Дульсинее, желанием положить свою жизнь к чьим-то ногам.
Итак, мужчины разлили по стаканам прихваченное в Киеве багровое вино, пора выпить.
Пригубил, и весело, и хорошо, и правильно. И на будущих своих гастролях с Камерным старался, чтобы всё было так же несовершенно, — наваливали вкусную мелкую рыбешку на блюдо и ели в купе вместе с актерами, запивая вином или пивом. Правда, там это могло восприниматься как хождение в народ, барская прихоть, а здесь, под Киевом, всё было честно. Ты взрослый, ты артист, ты не делаешь ничего дурного, просто едешь в дилижансе, мысленно повторяя тексты ролей, чтобы не забыть или того хуже, задремав, увидеть самый страшный актерский сон — вышел на сцену, а что говорить, не помнишь.
В труппе г-жи Лепковской у него всегда было свое место. Он был определен в так называемые романтические актеры. Ему было свойственно переживать высокие чувства и выражать их немного ходульно, пафосно, но с такой юношеской искренностью, что и зрители, и более опытные партнеры глазам не верили, что кто-то еще может так чувствовать, так жить, и сразу выбирали из всех на сцене именно этого странного г-на Таирова, которому хотелось верить, несмотря на то, что юношеский его баритон был еще очень неустойчив в передаче тонкостей чувств, голова слишком высоко вздернута и руки непослушны. Но намерения, намерения!
Им нравилось, что ультрареальный тон, модный после создания Художественного театра, не свойствен игре Таирова, но слова пьесы он произносил не как исполнитель, а как мыслящий человек, которому эти слова доверил автор.
Зачем человек вышел на сцену, что привело его сюда, что он хочет сказать?
Все это при взгляде на Таирова становилось понятно с первого момента.
В каждой своей роли он хотел сказать совсем немного — жизнь прекрасна, надо верить жизни. Верить, как верил он сам, верить больше г-жи Лепковской в успех гастролей, верить в то, что жизнь наша сама по себе есть успех, верить в то, что он сумеет быть хорошим мужем Оленьки Розенфельд, своей двоюродной сестры, и хорошим отцом только что родившейся девочки Муры.
А он успел всем этим стать ко времени своего первого гастрольного дилижанса.
Ольга закончила в Петербурге Бестужевские курсы у их дяди, знаменитого филолога Семена Венгерова, а так как не было ни одного дня, чтобы она не думала о нем, приехала к нему в Киев, и там случилось все просто, как всегда с ним, просто и ясно. Стало ясно, что жить друг без друга нельзя, надо пожениться, забыть курсы и посвятить себя ему, только ему, его будущему. Еще не было ясно, что это за будущее, кроме одного, что оно прекрасно, не было ясно, чем в этом будущем займется сама Ольга Яковлевна, но в его, как всегда, четко просматриваемом плане ей уже было отведено место.
Театр. Только театр. Он сдержит слово, данное отцу, университет закончит, но ни на одну секунду не свернет в сторону от своего истинного призвания.
Он большой оптимист, Таиров, находка для будущего тоталитарного государства. Казалось бы, какое имперское сознание, находка для искусства социалистического реализма, которое он стал представлять через тридцать лет. Абсолютная вера в жизнь! Но оказалось, что твоей вере начинают верить, только когда от веры глаза вылезают из орбит, буквально, да и то ты почему-то все равно остаешься под подозрением.
Что его отличало от привычного типа актера-любителя, студента, рвущегося на подмостки?
Он был обстоятелен и серьезен, никакого каботинства[3] себе не позволял, приглядывался ко всем в труппе, кто хоть что-то умеет, особенно к стихийно одаренным, не боясь подражать им, потому что знал — тому, что делает он сам, подражать тоже нельзя. Это было его силой, его тайным знанием, может быть, особенностью его происхождения, но это не так, он был слишком умен, чтобы позволить себе на сцене излишнюю экспрессию, подчеркивание чувств. Да и существовал уже в мире Художественный театр, не только существовал, но даже приезжал в Киев. А в Художественном театре на сцене играли не просто комедианты, а люди, произносящие эти слова со смыслом, им хотелось верить. Это он потом станет оправдываться, что ничему у Станиславского не научился, просто Станиславский — первый человек, вернувший смысл театральному делу.