— Что там происходит, Саша? — спрашивала она. — Неужели нам опять не повезло?
— Ситуация интереснейшая, — обычно начинал с этой оптимистичной фразы Таиров. — Французы хотят окончательно унизить немцев, немцы сами провоцируют их на унижения, желая доказать всему миру, что Версальские договоренности выполнить немыслимо. Англичане боятся уступить влияние на европейские дела Франции, а мы ждем, когда немецкому пролетариату все это надоест и произойдет революция. И она произойдет непременно. Прежде всего в Германии.
— Значит, мы правы? — спрашивала Алиса. — Объясняй проще.
— Правы, как всегда, — смеялся Таиров. — Только, пожалуйста, ни о чем не думай, кроме сегодняшней «Адриенны».
А между тем в Париже восторгались Камерным, ниспровергали, спорили, ни на одну минуту не забывая, что мир снова на грани войны.
Все это придавало особую остроту гастролям, которые рассматривались действительно как десант, высаженный советской властью, чтобы повернуть события в свою пользу.
Девять месяцев длились эти небывалые гастроли, такое никому потом из советских театров не удавалось, и за эти девять месяцев Таиров был назван магом мизансцены, а Коонен — второй Сарой Бернар. Первая Сара умерла за день до начала гастролей Камерного и не успела увидеть своей преемницы.
Смерть Сары Бернар, захват французами Рура, серебряное платье модного дома Молине — ничто не помешало Таирову убедить и друзей, и врагов, что настоящее искусство делается в пока еще нищей и голодной России.
Как ему удавалось держать Париж в заблуждении, что это и есть самое новое пролетарское искусство, никто не знает. Надо быть Таировым, чтобы самому в это поверить и убедить других.
Камерный после революции работал так же и по тем же правилам, что и до нее. Может быть, только с большей страстностью и с четкой гарантией благополучия. А так — чем Таиров владел всегда, с четырнадцатого года, то и демонстрировал. Но у незнания, как и у страха, глаза велики, и вот уже пишет Жан Кокто об особом дикарском исполнении «Федры», о беззаконии таировских интерпретаций французских драматургов, о беззаконии, долженствующем стать законом.
За ними ездят из города в город, Таиров читает бесконечные лекции, объясняя метод Камерного. «Записки режиссера», единственную его книгу, совсем недавно изданную в России, переводят на немецкий. Пикассо, Леже, Макс Эрнст, лучшие художники и артисты обеих стран ищут знакомства с ним. Он театральный кумир на все это время, а может быть, и на более долгие времена, но все это так быстро входит в кровь искусства, поглощается им, что потом негде искать даже ссылок на влияние, да и нужно ли их искать?
Сорок пять лет спустя недолго прослуживший в Театре Пушкина, бывшем Камерном, Владимир Высоцкий расскажет, что на репетициях какого-то ничтожного спектакля, по ходу которого надо было рвать письма, он случайно обнаружил, что поданные ему реквизитором конверты — не что иное, как письма к Таирову не то Кокто, не то Леже, и навсегда поразился силе забвения.
Таиров улыбался. Количество расточаемых им улыбок соответствовало количеству произнесенных фраз.
Он был просто гением общения, причем делал это на двух языках, ориентируясь в остальных. Луначарский торжествовал, он знал, что предложить загнивающему Западу.
Камерный театр был ничем не хуже чичеринского фрака на Генуэзской конференции в двадцать втором, вместо всеми ожидаемой пролетарской косоворотки. Нет доказательств, кроме рецензий, любовно собранных Рафаилом Рафаловичем, гимназическим другом Таирова, бросившим юриспруденцию, чтобы стать завлитом при своем друге, нет доказательств, кроме ссылок на Таирова театральных деятелей Запада, нет доказательств, кроме слов, его влияния на европейский театр. Ничего нет, кроме внезапного причисления к лику святых в пославшей его на гастроли стране — портрет сразу после Станиславского, Немировича, Вахтангова и Мейерхольда. И памяти никакой не осталось от Камерного театра.
Ну и не надо.
Камерный девять месяцев гастролировал в Европе, это были первые гастроли советского театра, полный успех, полная победа, обязанная целиком художественному и организаторскому гению Таирова.
Он все делал правильно, как настоящий полководец. Он настолько точно разработал план сражения, что не оставил на культурном теле государств живого места, проник всюду, увлек собой.
И только он один знал, что увлек именно своей причастностью к тому пугающе таинственному, неизвестному, что творится в его стране.
Таировский театр был послан на Запад, чтобы напугать, успокаивая. Только Луначарскому могло прийти в голову, что своим великолепием Камерный спутает все карты противника, убедит его в полном благополучии советской власти.
Всё иначе, и всё культурно — не придраться, до такой степени, что следившие по тетрадке из первого ряда в Париже за текстами «Федры» дотошные специалисты даже не заметили изменений, сделанных Таировым в последнем акте. Вероятно, они все-таки не могли не взглянуть на сцену, а там — Коонен, а там — такая красота!
Самобытность Камерного театра была умело присвоена его государством. Его искусство становилось одним из первых пунктов в «списке благодеяний».
Ни один из оставшихся в России театров не мог так соответствовать и одновременно превосходить всё, что существовало на Западе.
Был Рейнгардт, был Антуан, все равно было огромное влияние Художественного театра, опосредованно — Мейерхольда, но не было ощущения цельности театра, того гармоничного единства спектаклей, показанных Таировым. В роскошном европейском культурном мире, немного пресыщенном, скучающем, всегда в поисках новых впечатлений, вдруг возникло ни в чем не сомневающееся, выстроенное волей одного человека искусство Камерного театра.
Если бы так надежно и гарантированно, как ежевечерние спектакли Камерного театра, выплачивались бы немцами контрибуции победившим в войне государствам, тревоги в Европе было бы меньше.
Так что Камерный был брошен в эпицентр Европы для того, чтобы установить покой, равновесие, взволновать искусством, что на нормальном языке и означает отвлечь и успокоить.
Камерный театр и его гастроли — одно из чудесных воспоминаний той поры, когда правительства вели себя нехорошо, жадно, не думая о последствиях. Трепали побежденную Германию так, что вытрепали из нее национал-социализм. Советская Россия продолжала, как и Таиров, надеяться, что в этой ситуации мировая революция продолжится, пролетариат Германии возьмет вверх, но все попытки маломощных немецких большевиков захватить власть были подавлены, надежды не сбылись, единственным успехом советской власти стали гастроли Камерного.
Бюстик Таирова был установлен в Кёльнском университете рядом с другими историческими лицами — интересно, куда он делся?
Вероятно, был разбит и выброшен нацистами в том же 1932 году, когда был поставлен в Театре имени Мейерхольда «Список благодеяний».
* * *
Пора о других. Что мы все — о Камерном да о Камерном! Пора о других в отсутствии Камерного. Когда еще удастся зарыться в великолепие двадцатых годов? Вот мемуары, как они пишутся, когда не с тобой произошло? И что такое несколько страничек о других рядом с книгой о Камерном?
Мемуар первый — Художественный Общедоступный.
Ко времени возвращения Камерного из-за границы — одни слезы Немировича о воссоединении.
Половина театра во главе с Качаловым осталась в Ростове-на-Дону под белыми и несколько лет потом решала — вернуться ли? Потом на призыв Немировича все-таки вернулась, и тогда уехала другая половина, уже с благословения советской власти, на заработки.
Премьер не было — одни возобновления.
Художественный рассчитывал на самовозрождение, не было такой силы, что могла победить универсальный метод Художественного театра, — правда жизни бессмертна. Хотя, честно сказать, они здорово подрастерялись — про запас оставались студии Художественного театра, с ними можно было объединиться, но студии таким желанием не горели. Большое художественное различие между ними и альма матер образовалось к тому времени.