Она даже не пыталась спорить с ним. Она знала, что он старался заменить ей отца, следил за тем, чтобы она получила хорошее образование и поднялась повыше по общественной лестнице. Ее постоянное стремление к игре, страстное желание поступить на сцену повергало его в отчаяние. Будучи верным, хотя и не очень последовательным, лютеранином, он видел мой долг в том, чтобы спасти ее от жизни во грехе. Как попечитель, он считал, что обязан сделать это в память ее отца. Он знал, что она упряма и тверда в своем намерении. Но он также чувствовал, что отобрать у нее это пламенное желание, не оставив даже малейшей возможности для его осуществления, значило разбить ее сердце. А это было бы крайне несправедливо. Поэтому он решил дать ей шанс. «Ладно, — сказал он. — Ты получишь деньги, необходимые для специального обучения. Ты можешь попытаться поступить в Королевскую драматическую школу. Сдавай экзамены, делай все что угодно, чтобы тебя приняли. Но если ты провалишься, это конец. Пойми это. Больше никаких разговоров обо всякой актерской чепухе. И я хочу, чтобы ты дала мне слово, потому что знаю: ты его сдержишь. Тебя это устраивает?»
Устраивает? Она готова была прыгать от радости. Без профессионального образования, для которого нужны были деньги — деньги, оставленные для нее отцом у дяди Отто, — шансы стать актрисой останутся ничтожными. А если она провалится теперь, это будет просто непостижимо. Выше ее понимания. Не мог же господь все эти годы наставлять ее на этот путь, если ей уготован провал. Она, разумеется, знала, что из семидесяти пяти претендентов отберут лишь нескольких.
Но даже если жюри должно будет выбрать одного из всех, этим единственным должна стать она. Иначе жизнь теряет всякий смысл.
Она остановилась у тяжелого светло-серого фасада театра. Вдали, за вытянутой водной полосой, виднелись семиэтажные жилые дома, здания магазинов, офисов, медные шпили соборов, которые соленые ветры, дующие с северных морей, будто покрасили в цвет бледной морской волны. Она глубоко вздохнула. Она чувствовала себя неотъемлемой частью этого города, с его озерами, паромами и сверкающей водой. Она родилась в доме, стоявшем в сотне ярдов от этого театра, где внизу, на первом этаже, находился отцовский фото-магазин. На той же Стрэндвэген.
Она взглянула на широкие каменные ступени. Четыре круглые опаловые лампы, как огромные луковицы, парили над входом. По обе стороны двери стояли позолоченные фигуры муз, включая и ее любимую Талию — покровительницу театра. Она обогнула здание и через служебный вход прошла в контору, где служащий театра просматривал список кандидатов, которым на утро назначено было прослушивание. «Мисс Бергман? У вас шестнадцатый номер. Это значит, что вам придется немного подождать, пока вас вызовут».
Она вернулась на улицу, пересекла дорогу в направлении небольшого парка на набережной, всмотрелась в глаза огромной бронзовой головы бородатого Джона Эриксона, шведского инженера и изобретателя первого бронированного военного корабля, мысленно повторила первую строку своего текста, сделала один-два пробных прыжка, подготовленных для ее блистательного показа, осмотрелась вокруг, взглянув на прохаживающихся по берегу чаек, и вернулась в театр тем не менее за пятнадцать минут до назначенного времени.
Несколькими неделями раньше она отправила в Королевский драматический театр большой коричневый конверт, в который вложила три отрывка, выбранные ею для прослушивания. Жюри должно было отобрать для экзамена два из них. Она сознавала, что может провалиться после первого или второго тура. Если это произойдет, служитель вернет большой коричневый конверт, что будет означать конец всем мечтам. Если же она пройдет, то получит маленький белый конверт, где будет лежать сообщение о дате ее следующего прослушивания и о выборе текста, сделанном жюри.
Отрывок для чтения Ингрид отбирала вместе с Габриэль Алв, своим педагогом.
— Первое прослушивание — самое важное, — сказала Ингрид. — Все, как правило, готовят сложные драматические монологи — из «Дамы с камелиями», «Макбета». Они затопят сцену слезами. Я думаю, жюри устанет от вереницы юных дев с разбитыми сердцами. А почему бы нам их не развеселить?
Габриэль согласилась с ее предложением.
— Прекрасная мысль. Я знаю пьесу одного венгра, это будет как раз то, что нужно. Крестьянская девушка, хорошенькая и задорная, дразнит смелого деревенского парня, который пытается с ней заигрывать. Она смелее его. Она перепрыгивает к нему через ручей. Огой здесь, руки на бедрах, смейся над ним. Ну как, годится это для выхода? Ты делаешь высокий прыжок из-за кулис на сцену, встаешь посередине, ноги в стороны, руки на бедрах, как будто хочешь сказать: «А вот и я! Посмотрите, разве я не заслуживаю вашего внимания?»
Итак, я подготовила эту сценку. Стоя за кулисами, я ждала, когда меня вызовут. На сцену я выходила одна, а поддерживать диалог должен был кто-то из-за кулис. В данном случае со мной работал юноша, игравший деревенского парня, он же мог стать суфлером, если я забуду текст. Итак, мой выход. Пробежка, прыжок в воздухе, и вот я стою посредине сцены с широчайшей радостной улыбкой на лице, способной оживить даже мертвого. Едва переведя дух, я готовлюсь к первой фразе. И тут мой взгляд падает вниз, через свет рампы, на жюри. В это невозможно поверить! Они не обращают на меня ни малейшего внимания. Члены жюри, сидящие в первом ряду, спокойно переговариваются с теми, кто расположился во втором. Я застываю в полном ужасе. Я не могу вспомнить следующую строку. Юноша бросает мне реплику. Я ее ловлю, но теперь члены жюри говорят, жестикулируя, в полный голос. От отчаяния я просто отупеваю. В конце концов, они могли хотя бы выслушать меня, дать мне закончить. Я не могу собраться с мыслями, не могу ничего вспомнить. Свистящим шепотом спрашиваю у парня: «Какая следующая строка?» Но, прежде чем он успевает что-либо ответить, я слышу голос председателя: «Все. Достаточно. Благодарю вас. Следующий, пожалуйста, следующий».
Я ухожу со сцены. Я ничего не вижу и не слышу вокруг себя. Прохожу через фойе. Выхожу на улицу и думаю: теперь надо идти домой, к дяде Отто. Надо рассказать, как меня вышвырнули со сцены через тридцать секунд. Я должна признаться: «Они не слушали меня. Они даже не сочли нужным внимательно меня разглядеть». Теперь я не могу и подумать о том, что стану актрисой. Поэтому жить не стоит. Я иду по направлению к набережной. И знаю: единственное, что я должна сделать, — это броситься в воду и покончить с собой.
Она стояла около маленького киоска, где продавались билеты на паром до Дьюргардена и Скансена. Вокруг не было ни души. Пронзительно кричали чайки; две или три из них покачивались на воде. Вдали виднелась прекрасная золотая башня Северного музея. Вода была темная и блестящая. Она подошла ближе и всмотрелась. Вода была темная, блестящая и... грязная. Она будет покрыта грязью, когда ее выловят. И вовсе не напомнит шекспировскую Офелию, плывущую в кристально чистом, пахнущем лилиями потоке. Ей придется глотать эту дрянь. Брр! Какая гадость!
Постепенно мысль о самоубийстве покидала ее. Все еще в отчаянии, она повернулась и медленно стала подниматься по улицам, направляясь к дому. В длинных, тонких ногах теперь не было никакого нетерпения. Дома ее ждали две кузины. Их-то ей уж совсем не хотелось видеть. Слава богу, у нее была своя комната, где она могла броситься на кровать и плакать, плакать, плакать... Если бы только мама и папа были живы и могли пожалеть ее. Почему они так рано умерли? А теперь Бритт и Маргит не хотят оставить ее в покое... «Почему тебя так долго не было? Где ты была?» Дурацкие вопросы. Разве могла она признаться этим двум противным кривлякам, что, не будь вода такой грязной, ее романтический труп уже несло бы в открытое море. «Тебе звонил Ларс Селигман...» Ларс? Что ему надо? Они были близкими друзьями, он тоже участвовал в прослушивании. «Он сказал, что уже побывал в конторе театра и получил белый конверт... И он там спросил, какой конверт дадут тебе... они сказали, что тоже белый...»