Одному другу он пишет: «Ты понимаешь, как тяжело отказаться от своего мнения о государственных делах, тем более если мнение это истинно и обоснованно» (Fam., I, 8, 2). Чтобы не думать, забыться, он работал как каторжный. В 54 году стояла дикая жара. Даже старики не могли припомнить более знойного лета. Все, кто мог, бежал из раскаленной столицы в прохладные рощи Лациума или на берег моря. А Цицерон сидел в Риме и выступал ежедневно (Q.fr., II, 3, 1; 15; III, I)
Как уже, наверно, заметил читатель, герой наш любил посетовать на судьбу и часто наполнял письма к брату и Аттику самыми горькими жалобами. Но теперь он был лишен даже этого маленького утешения. Всякий намек на скорбь звучал бы как упрек другу и особенно Квинту. И бедный Цицерон в беседе с ними напускает на себя бодрый, даже веселый вид. Я совершенно счастлив и спокоен, твердит он Аттику. Все отлично — он выступает в суде, занимается науками и семьей. А для него самое приятное — литература и тихие семейные радости. Остальное его не волнует. Гнев и скорбь замерли. «То место в моей душе, где находится желчный пузырь, как-то потеряло чувствительность. Меня радуют только судебные дела и семейная жизнь. Ты найдешь во мне удивительное спокойствие», — уверяет он Аттика (Att., IV, 18, 2). Однако чуть ли не на другой день в письме к брату его вдруг прорвало: «Признаюсь тебе в том, что я хотел скрыть, причем больше всего скрыть от тебя. Я тоскую, мой ненаглядный брат, я тоскую — нет больше государства, нет судов[94]. Я в том возрасте, когда мое влияние в сенате должно было достигнуть зенита, а я занимаюсь только тяжбами или литературой. А то, к чему я горел любовью с детства:
Храбро сражаться всегда, превосходствовать в битве со всеми,
как говорит поэт[95], это погибло. Я не сражаюсь с врагами, некоторых даже сам защищаю; я не волен». Но тут же, как будто испугавшись, он прерывает себя и говорит, что брат не должен принимать его слова всерьез (Q.fr.II, 5, 4).
В другой раз он узнал, что умер один их общий знакомый. Цицерон с грустью беседует об этом с Аттиком, и вдруг у него срывается признание, что он завидует покойному. «Ибо, что может быть гаже, чем наша теперешняя жизнь. Особенно моя» (Att., IV, 6, I). В письме к приятелю он пишет: «Клянусь, я не считаю гражданином того, кто может смеяться в наше время» (Fam., II, 4, I). Он успокаивает одного своего друга. Главное, говорит он, чтобы не было гражданской войны и резни. А то, что раньше составляло смысл нашей жизни — «с достоинством высказывать свое мнение и быть свободным в делах государственных, — все это ныне погибло. И для меня не более, чем для других. Надо или без всякого достоинства поддакивать немногим, или противоречить им без всякого толка… О достоинстве же консуляра, мужественного и твердого сенатора, нечего и думать. Этого уж нет» (Fam., I, 8, 2–3). Согласитесь, довольно унылое утешение!
Вдобавок, его то и дело упрекали и с возмущением спрашивали, отчего он ведет себя так малодушно. Он с горечью резюмировал эти упреки в письме к Аттику: «Если я говорю о государственных делах как должно, меня считают помешанным. Если как нужно — рабом. Если я молчу — униженным пленником. Какое же отчаяние я должен испытывать» (Att., IV, 6, 2). Впрочем, он не утратил чувства собственного достоинства. Один цезарианец написал против него памфлет, очень ругательный и очень хлесткий. Возмущенный Квинт советует немедля отвечать хулителю. «Я удивляюсь, — пишет ему Цицерон, — что ты хочешь, чтобы я отвечал на его речь. Ведь ее никто и читать не станет, если я ничего не напишу в ответ. А мою речь против него все школьники будут заучивать, как продиктованный урок!» (Q.fr., III, I, II).
Все, что прежде так радовало его, стало безразличным. Он равнодушно смотрел на то, как ему бешено аплодируют в театре. Брат сообщает, что Цезарь готовит ему новые милости, Цицерон отвечает, что от всего сердца благодарит и Квинта, и Цезаря, но уже не хочет ни почестей, ни славы (Q.fr., I, 5, 3). И он твердо заявил, что отныне, как и его учитель Платон, не станет вмешиваться в государственные дела.
И тогда-то, среди этой беспросветной тоски он, говоря словами Толстого, понял, что есть у него держава, независимая ни от Цезаря, ни от Помпея. И держава эта — творчество. Прежде он творил только в суде. Но сейчас все это было отравлено. Оставалась литература. Ей он и решил посвятить себя всецело.
В Тускуланской усадьбе. Сочинения. Рай и ад
Так принял он решение, которое столько веков благословляло европейское человечество. Некоторые наиболее пылкие его поклонники благословляли саму римскую смуту, ибо, говорили они, не будь этой смуты, Цицерон так бы всю жизнь и занимался скучной политикой и никогда не взялся бы за перо. Само место, где он творил, стало для Европы святыней, куда отправлялись паломники. Не говорю уже о Возрождении, когда Цицерона боготворили. Но даже Байрон и Диккенс, прибыв в Италию, поспешили поклониться Тускулуму.
Цицерон не мог работать в столице — его отвлекали тут буквально каждую минуту. Едва он открывал глаза, как слышал за дверью глухое жужжание — это были толпы людей, пришедших пожелать ему доброго утра. И всех их надо было обласкать и приветить. Потом следовало показаться на Форуме, потом были заседания в сенате. Потом заглядывали приятели, чтобы поболтать, обменяться новостями и поругать правительство. И вот уж вечер. А ведь он еще чуть ли не ежедневно выступал в суде, так что речи ему приходилось готовить по ночам. Нечего было и думать сосредоточиться среди этой толчеи и суеты. Поэтому Цицерон уединялся в какой-нибудь из своих загородных вилл, где его окружали лишь зеленые рощи да любимые книги. Его неизменно сопровождали верный Тирон и малышка, как он называл Туллию. С ней он делился своими творческими замыслами, она была его первой слушательницей. У Цицерона было много загородных домов. Но больше всего он любил Тускулум.
Этот маленький сельский городок расположен был среди Альбанских рощ и холмов. С одного из них как на ладони виден весь Лациум. Это место, по словам Цицерона, обладало удивительным свойством — как только туда приедешь, все заботы от тебя отлетают и на душу нисходят мир и покой. «Только здесь я отдыхаю от всех невзгод и трудов», — пишет он Аттику (Att., 1, 5, 7). В одном своем диалоге он рисует людей, приехавших из столицы отдохнуть в Тускулум. Они измучены, издерганы, подавлены государственными заботами. И сначала ни о чем, кроме этих забот, они и говорить не могут. Но постепенно сам воздух Тускулума словно очищает их души. Они отходят, светлеют и вот уже смеются и шутят. И, выздоровевшие и окрепшие, они садятся на зеленой лужайке под раскидистым платаном, и начинается отвлеченная беседа (De or., I, 26–28).
Цицерон всю жизнь украшал свою тускуланскую виллу. И не просто украшал — он мечтал перенести сюда, в сердце Альбанских холмов, Платонову Академию. Вокруг дома он разбил такие же сады, как в Афинах, построил такой же гимнасий и такую же палестру. Он купил в Греции статуи и барельефы, и они стояли теперь вдоль аллей и колоннад. Он часто так и называет теперь Тускулум — Академия. Здесь можно было отдыхать под тенистыми платанами, вроде тех, которые описаны в Платоновом «Федре», а в самый зной укрыться в крьггой галерее (Att., I, 11, 3; 8, 9; 10, 3; 9, 2; 6, 2). Гордостью Цицерона была его библиотека. Он был страстный библиофил и с ранней юности собирал книги. Он покупал все заинтересовавшие его свитки. Когда же у него не хватало денег, он приходил в отчаяние и трогательно упрашивал своих приятелей не продавать пока книги — когда он разбогатеет, то непременно их купит. Книги он называл своими друзьями. Как раз в описываемое время он поехал на несколько дней в Путеолы, приморский курорт, славившийся купанием, водами и морскими деликатесами, особенно устрицами. Он пишет оттуда Атгику: «Я здесь просто обжираюсь… библиотекой Фавста. А ты, верно, подумал — лукринскими устрицами… Науки утешают и воскрешают меня. И я предпочитаю сидеть здесь в твоем маленьком кресле под статуей Аристотеля, чем в их курульном кресле» (IV, 10, 1).