Литмир - Электронная Библиотека
A
A

К сожалению, он не проявил подобного же благородства по отношению к самому Катону. Он буквально выливает на его голову все помои. Памфлет возмутил современников. Как не стыдно Цезарю, говорили они, издеваться над памятью своего великого врага? Кто поверит теперь, что он простил бы живого Катона, если с такой злобой говорит о мертвом? Чтобы пресечь все эти толки, Август уничтожил «Антикатона». Он считал, что книга эта пятнает память его приемного отца, а не Катона.

Вскоре стало известно, что Цезарь написал новую книгу, на сей раз о латинском языке, и посвятил ее Цицерону. Он называет оратора первооткрывателем всех сокровищ латинского языка, славой римского народа. Что значат по сравнению с его лаврами лавры всех триумфаторов, говорит он.

Они лишь немного раздвинули границы римской державы, Цицерон же так широко раздвинул границы разума (Brut., 253; Plin. N.H., VII, 113). Простая вежливость требовала теперь от Цицерона ответить любезностью на любезность и посвятить Цезарю какой-нибудь из своих прекрасных диалогов, а может быть, даже вывести диктатора на его страницах, как вывел он Атгика, Брута, Катона, Варрона и некоторых других. Несомненно, Цезарь втайне на это надеялся. Если бы он был частным человеком, вероятно, Цицерон так бы и сделал — ведь он всегда был высокого мнения об уме и вкусе Цезаря. Но посвящать свое сочинение диктатору он считал отвратительным низкопоклонством. И Цезарь так и не получил от него ответного подарка.

Однако литература не захватывала Цицерона полностью. Всю жизнь он был не только писатель, но и артист. Дрожь волнения в начале речи, игра на душах слушателей, слезы, бурные овации — все это было необходимо ему как воздух. Он привык иметь дело не только с книгами, но и с живыми людьми. И тоска снова сжала его сердце. Вот тогда-то он принялся за новое, совсем уж необычное дело — он поставил себе целью вернуть всех изгнанников в Рим. Это было нечто удивительное, беспримерное. Среди этих людей были знатные вельможи и скромные обыватели; были его близкие друзья и совсем чужие ему люди, были почти враги. Но для Цицерона это было безразлично — за всех он хлопотал с одинаковым усердием. С утра до вечера обивал он пороги надменных временщиков Цезаря, добивался приема у самого диктатора, просил, убеждал, доказывал. «Я буду молить за тебя не только Цезаря, но и всех его друзей», — пишет он одному (Fam., VI, 14, 3). Я употреблю все силы «без всяких оговорок и ссылок на занятость и трудности», — говорит он другому (Fam., VI, 5, 1). «Сейчас я совершенно бессилен, — объясняет он третьему, — но все, что может тень моего былого почета, обломки моего былого авторитета, мое рвение, разум, усилия, влияние, верность — все это к услугам твоих милых братьев» (Fam., VI, 13, 4).

Выносить приходилось многое. «Рано утром я пришел к Цезарю и перенес все унижения, всю тяжесть, которую нужно пережить, чтобы добиться у него приема», — с горечью рассказывает он другу (Fam., VI, 14, 2). Никогда не мог забыть Цицерон один случай. Он пришел к диктатору хлопотать за одного клиента. Пришел чуть ли не затемно и занял огромную очередь на прием. Прошла целая вечность, и наконец Цезарь вышел в приемную. Он оглядел толпу просителей и вдруг заметил Цицерона. Он поспешно взял его за руку, ввел в свой кабинет и спросил, в чем его просьба. И вдруг сказал:

— Уж конечно, меня должны сильно ненавидеть, раз Марк Цицерон сидит тут в прихожей и не может беспрепятственно ко мне войти. А ведь если есть на свете легкий человек, так это он. Однако я не сомневаюсь, что он должен здорово меня ненавидеть (Att., XIV, 1, 2).

Что отвечал ему наш герой, неизвестно. Но он, конечно, не мог без горечи думать, что раньше мог бы защитить этих людей без всяких мытарств и унижений. Одному своему протеже он пишет: «Я, который раньше мог помочь… даже преступникам, теперь не могу обещать с уверенностью что-нибудь даже… своему лучшему другу» (Fam., IV, 13, 3).

Вскоре все изгнанники стали смотреть на Цицерона как на свою единственную надежду. Его так и называли «всеобщий заступник» (Fam., VI, 7, 4). С о всех концов шли ему письма с просьбами о помощи. Один изгнанник, например, пишет: «От сына моего, дорогой Цицерон, никакого толку не будет, слишком он молод… За мое дело надо взяться тебе. На тебя вся моя надежда» (Fam., VI, 7, 5). Мало того что Цицерон за всех хлопотал, он еще предлагает нуждающимся не стесняться и смотреть на его кошелек как на свой собственный (Fam., IV, 13; VI, 10). При этом с удивительной деликатностью он уверяет своего подзащитного, что он вовсе и не оказывает ему благодеяния и вообще никакой заслуги с его стороны тут нет — ведь он, Цицерон, всем обязан своему теперешнему протеже и теперь только выплачивает частицу своего неоплатного долга (Fam., VI, 1, 7). Невольно спрашиваешь себя, откуда у Цицерона столько благодетелей и что все они делали, когда он был в изгнании.

Цицерон был не только всеобщим защитником, но и всеобщим утешителем. Читая его письма изгнанникам, просто не узнаешь оратора. В прежние времена он непрерывно надоедал друзьям бесконечными жалобами и сетованиями. Теперь же он ободряет, поддерживает, уговаривает каждого. Одному из них он даже осторожно напоминает об этом. В былые дни именно он, этот его друг, сурово корил Цицерона за слабость, уныние, нерешительность и как образец выставлял собственную силу духа. Сейчас же они поменялись ролями (Fam., VI, 1, 5). Когда читаешь письма Цицерона, натыкаешься на забавные места. Был у него один подопечный — мужественный, волевой человек. После поражения республиканцев он удалился в Грецию и заявил Цицерону, чтоб тот не вздумал за него хлопотать: он не собирается возвращаться на порабощенную родину. Я не хочу жить в Риме, говорит он. Цицерон начинает убеждать его со всем возможным красноречием. Если бы у тебя, говорит он, не было других чувств, кроме зрения, ты был бы, разумеется, прав. Но ведь ты и так обо всем слышишь, все знаешь, все представляешь. Так чем же тогда твои Митилены лучше Рима? Другой его приятель тоже жил в Греции, но страстно рвался в Рим. А Цезарь и слышать не хотел о его возвращении. Изгнанник писал Цицерону самые жалостные письма. Я не хочу жить без Рима, говорит он. И его оратор успокаивает. Конечно, говорит он, сейчас мерзко везде. Но ведь из всех наших чувств самое сильное — зрение. Лучше сто раз услышать, чем один раз увидеть. А раз так, лучше жить где угодно, только не в Риме (Fam., VI, I; IX, 10). Оба письма он писал почти в одно время.

Многие плакали не о себе — черную боль вызывала у них гибель Республики. Цицерон и для них находит слова утешения. Интересно отметить одно. Никогда и никому не говорит он, что не все еще потеряно, что Рим может еще возродиться. «Наша скорбь безутешна. Мы потеряли все», — пишет он (Fam., IV, 3, 2). У нас осталось одно-единственное утешение; к нему я всегда прибегаю. Единственное несчастье — это грех, единственное счастье — добрый поступок. Но наша совесть чиста — мы сражались за Республику и исполняли свой долг. Все, что бы теперь с нами ни случилось, мы должны принять со смирением. «Внушай себе, что с человеком не может произойти ничего ужасного, чего стоит бояться, кроме греха и преступления. А их ты был чужд и всегда будешь чужд» (Fam., VI, 4, 2; 1, 3–4; V, 21, 5).

Современные исследователи с недоумением спрашивают, в чем причина такой странной, такой напряженной деятельности Цицерона. Почему принял он столько мук ради совершенно чужих ему людей? Большинство склоняется к тому, что побудило его к тому тщеславие: ему хотелось укрепить свою добрую славу среди сограждан. Буассье добавляет к этому еще нечто вроде угрызений совести — Цицерон жил в Риме, был в милости у диктатора, вот он и вспомнил о своих менее удачливых друзьях, которые томились в ссылке.

Мне кажется, что все проще. Как гомеровский Ахиллес, который, поклявшись не участвовать в сражении, «томился по воинским кликам и битвам», так томился и Цицерон по битвам в судах. И вот сейчас он ухватился за призрак, тень своей прежней деятельности. Кроме того, его звал профессиональный долг. Разве врач, который случайно набрел где-нибудь в глуши на истекающего кровью человека, не попытается сделать ему перевязку и остановить кровь? Наверно, этот врач не раз тяжело вздохнет при мысли, насколько удобнее было бы, если бы больной лежал в операционной, оснащенной новейшей аппаратурой, кругом горели бы ослепительные лампы и стояли ассистенты в белых халатах, держа в руках шприц и стерильные бинты. Так и Цицерон не раз сокрушался, думая, насколько было бы ему лучше защищать своих подопечных в суде, где на скамьях сидели бы присяжные, а кругом толпился римский народ. Но судов не существовало, а в теперешней жалкой профанации судебного процесса Цицерон твердо решил не участвовать.

119
{"b":"196252","o":1}