Проблема была в том, что Марджори не чувствовала ни малейшего желания делать это. Она думала, что испугана, но насколько испугана, не знала. У нее совершенно не было настроения для секса. Она сейчас так же мало хотела заниматься сексом, как в разгар выпечки торта. Почувствовав усталость, она вдруг задумала принять душ и поехать домой. Но возвращаться было просто неловко. Все ее разумные возражения против того, чтобы переспать с Ноэлем, исчезли. Если бы она имела какие-то аргументы против этого, она могла бы выйти из ванной и поспорить с ним даже в этот момент, а затем одеться и уехать. Но Марджори не в силах была придумать причину. Призыв к нравственности выглядел чепухой. Она не в состоянии была сказать, что не любит Ноэля, особенно после своего «выступления» на софе. Она не могла также требовать гарантии брака, начав вновь отношения с ним добровольно, прекрасно зная, что он собой представляет и какие чувства испытывает.
Она знала, ей не следовало бы ходить на генеральную репетицию. Ей не следовало приходить в номер гостиницы. Ей не следовало бы засиживаться (это оказалось роковым) после того, как остальные ушли. Ей не следовало бы с такой готовностью отвечать на его первый поцелуй в этом году. Ей не следовало бы использовать скромный предлог — затмение, чтобы остаться. Ей не следовало бы идти с ним на софу. Но она совершила все эти поступки.
Марджори представила себе, как она снова оденется, выйдет из ванной и заявит:
— Извини, я передумала, дорогой. Я еду домой. Пожалуйста, прости меня.
Это было искушение. В действительности даже большее искушение, чем лечь в постель с Ноэлем Эрманом. Она могла бы отказаться от такого удовольствия с необычайной легкостью. Но мысль об изменении решения заставила ее почувствовать себя проклятой дурочкой. Да, она могла так сделать, но боялась, что потеряет Ноэля навсегда. Похоже, он не простит подобной детской непоследовательности и каприза в такой момент. Он и без того слишком долго проявлял терпение к ней, это терпение могло лопнуть. Она не хотела расставаться с Ноэлем. Она мечтала, чтобы он стал ее мужем. Казалось, их расставания на год вообще не существовало. Настоящая жизнь была только с ним, с Ноэлем Эрманом, и жизнь Марджори была самой сладкой и самой правильной, когда этот худой белокурый умный мужчина обнимал и целовал ее. Это было так же определенно, как ночь за окном. У нее не осталось никакой другой определенности, чтобы держаться за нее. Все другие определенности поблекли или разрушились по мере взросления Марджори, или ее отговорили от них, или она прочитала книги, которые разрушили их. Уверенность в том, что в девственности есть что-то похвальное, уже давно в ней высмеяно. Теперь она верила только в то, что любит Ноэля и хочет его. Если ее единственный шанс получить Ноэля был в том, чтобы переспать с ним (и Маша была права до какой-то степени, именно так все и было между ними, и было в течение года), так пусть этот шанс будет! Она как-нибудь пройдет через темный тоннель и посмотрит на дневной свет с другой стороны. Дальше бороться было бессмысленно.
Она положила ладонь на ручку двери и увидела себя в зеркале босую, с распущенными по плечам волосами, в нелепо большом мужском халате, из которого выглядывала розовая комбинация. Марджори плотно обернулась халатом и завязала пояс. Она стала и несколько секунд пристально смотрела в зеркало.
Последние мысли проносились у нее в голове. Что перекинуло ее через черту так внезапно и так окончательно? Тирада Маши? Терменвокс, который дал Ноэлю предлог обнимать ее, а потом похитить со свадьбы? Колдовство «Принцессы Джонс», осознание того, что комедия, возможно, сделает его богатым и известным?
Это было не все. Она два года взрослела, чтобы пришла эта ночь. Она приближалась к этому поступку в этой спальне, в этом отеле, с этим мужчиной, как астероид, движущийся, чтобы столкнуться с кометой.
А как насчет матери, отца? Как насчет Сета? Какое будет чувство после этого, когда пойдешь домой спать в постели в квартире своей семьи?
Она щелкнула выключателем и открыла дверь. Сначала Марджори не увидела ничего, кроме горящей сигареты в темноте, которая описала красную дугу и погасла. Голос Ноэля сказал:
— Привет, дорогая. Я начинал уже думать, что ты предприняла стремительный побег.
Она подошла к кровати и села на край. Сейчас она могла смутно видеть Ноэля в слабом свете от окна. Ее смутило то, что он был в пижаме. Она развязала халат, сбросила его и легла в постель. Все было очень неуклюже. Ее движения были поспешны, а его неуверенны. Они толкали друг друга локтями и коленями. Они целовались неловко и без удовольствия. Потом каким-то образом они успокоились.
— Ты любишь меня? — спросила она.
— Да.
— Ты считаешь, мы когда-нибудь поженимся?
— Я не знаю, Марджори. Я просто не знаю. Если этому суждено случиться — это случится.
— Ты любишь меня больше, чем тебе кажется. Ты женишься на мне. Ты станешь чудесным негодником мужем, и мы будем двумя самыми счастливыми людьми на свете.
— Ты так думаешь?
— Я знаю это.
— Хорошо, дорогая. Может быть, ты можешь предсказывать судьбу. Я никого никогда не любил так, как тебя. Вот это я знаю.
В эту минуту она захотела поцеловать его. Некоторое время поцелуи были нежными и сладкими. Она ощущала особенно приятное успокоение и близость оттого, что была раздетой. Это не так возбуждало, как создавало комфорт и интимность.
Потом все изменилось. Стало грубым и странным. Она была бессильна остановить это. Она старалась казаться милой и любящей, но чувствовала себя очень неловкой и несчастной. Стало еще грубей и неудобней. Стало ужасно. Были толчки, безобразные обнажения, боль, невероятное унижение, толчок, толчок, и все закончилось.
Итак, случилось то, после чего Марджори была в состоянии изображать истинное чувство на сцене. В возрасте двадцать один год, четыре месяца и семь дней.
Ноэль спросил:
— Все хорошо, дорогая?
— Все прекрасно, — ответила она, стараясь не показаться больной.
— Сигареты там, на ночном столике. Брось мне одну, любимая.
Она нащупала столик. Было щелканье и грохот. Инстинктивно она дотянулась до шнура лампы и потянула его. Щурясь при ярком свете, подтягивая одеяло на грудь, она увидела, что опрокинула бокал. Осколки лежали, сверкая, на мраморной крышке стола.
— Так, прекрасно, — сказала она. — Похоже, мы разбили бокал, правда? Только тебе бы следовало сделать это своим каблуком, мне кажется. Удачи, дорогой.
Его перемазанное в губной помаде лицо, бледное и уставшее, с упавшими на лоб волосами, приняло болезненное, встревоженное выражение. Она торопливо сказала:
— Боже мой, любимый, это была шутка. Улыбнись, ради Бога.
Он улыбнулся.
— Давай покурим.
Она передала ему сигареты. С первой затяжкой она откинулась и вздохнула. Ее взгляд устремился к окну. Луна висела в небе над зданиями, массивный диск из красноватой бронзы, без единого белого следа.
— Ну, благослови меня, — сказала она. — Посмотри, затмение полное. Мне удалось наконец-то увидеть его. Легче запомнить сегодняшнее число, правда, дорогой?
— Марджори, я должен понимать это так, как будто ты не проявила храбрости и трогательности во всем этом. Ты большая девочка. Это могло быть забавным, и так будет, обещаю тебе. Я тоже люблю тебя.
Она уткнулась лицом в подушку. Слезы лились ручьем; Марджори не могла остановить их, и ей было стыдно за себя, потому что она плакала.
Часть вторая
К ЦЕЛИ МОЕЙ ВОЗВЫШЕННОЙ
13. Кошмар
Год спустя, почти день в день, Марджори Моргенштерн неистово пробивала себе путь вверх по трапу третьего класса на пароходе «Мавритания» сквозь сплошной поток людей, покидающих корабль. Она хваталась за перила, тяжело дыша, бормоча извинения и прощения на каждом шагу, вдыхая сырой, пропахший рыбой воздух. Она не была и на середине трапа, когда прозвучал гонг и репродуктор прокричал: «Последний звонок». Капитан корабля наверху трапа протянул руку, чтобы остановить ее, когда она поставила ногу на палубу.