– Нет. А зовут меня Томас.
– Мне все время кажется, что ты диковатый.
Я так резко вынул ноги из таза, что забрызгал тетю Фи. Она весело рассмеялась. Удивительный человек – веселится в самые неожиданные моменты, именно тогда, когда думаешь: вот теперь она рассердится уже всерьез.
По дороге домой я встретил Пита Звана. Нельзя сказать, чтобы он выглядел по-воскресному, хотя одет был очень аккуратно. Впрочем, в школу он одевался тоже аккуратно.
– Да это же Пит Зван! – сказал я.
В его глазах не было ни радости от встречи, ни удивления.
– Здравствуй, Томас, – сказал он.
Томасом меня называет только папа. Теперь, когда Зван тоже назвал меня Томасом, мне показалось, что он взрослый.
– Я только что слопал кусок «Наполеона», – сказал я. – У тети Фи.
Он не удивился. Я показал ему мисочку.
– В ней застывшая подливка, – сказал я. – Морозу конца не видно, да? Кстати, что же такое «зимний лед»?
– Это вроде полярного льда. Толщиной сантиметров двадцать. На Южном полюсе есть лед, образовавшийся несколько веков назад.
– А что ты делаешь на улице?
– Иду по ней.
– А куда ты идешь?
– Не куда, а откуда.
На длинной и холодной Ван Ваустрат я увидел голую шею Пита Звана и воротничок его белоснежной рубашки; воротничок выглядел потертым, там и сям малюсенькие дырочки, но все же Пит Зван, несомненно, был мальчиком из хорошей семьи. Я знал от Олли Вилдемана, что Пит Зван живет в богатом доме на Ветерингсханс. Мне очень хотелось бы побывать в таком доме. Но мы с одноклассниками редко ходили друг к другу в гости – точнее сказать, никогда.
– Мой папа пишет книгу, – сказал я.
– Да, – ответил Пит Зван, – я знаю, что он пишет книги.
– Откуда ты знаешь? Ведь они нигде не продаются, его книги, – это толстые тетради у нас дома.
– Слухом земля полнится.
– Ты тоже хочешь писать книги? – спросил я.
– Пока не знаю. Может быть.
– Почему ты пока не знаешь?
– Чтобы написать книгу, надо много всего повидать и пережить, – сказал он.
– А что надо повидать и пережить?
– Много всего, Томас.
– Терпеть не могу воскресенье, по воскресеньям становишься таким заторможенным…
– По-твоему, я заторможенный?
– Нет. А я?
Он взглянул мне в глаза. Он никогда не улыбался.
– Ладно, пока!
– До свиданья, Томас. Смотри не урони миску.
Я подбросил миску и ловко ее поймал. Он наконец-то засмеялся – тихо-тихо, едва слышно.
Я пошел дальше, он пошел дальше. Я пошел домой, он – в сторону Амстердам-Зёйд. Я обернулся и посмотрел ему вслед. Пит Зван шел по улице такой одинокий. Он тоже обернулся и увидел, что я иду по улице такой одинокий.
Злосчастные собачки
Воскресный вечер. Печка как раз прогорела, когда к нам наверх с веселым шумом пришли Рейнир Ворланд и Адриан Мостерд. Они случайно встретились в сумерках на Лейденской площади. Я люблю, когда они приходят, потому что папа от них веселеет.
– В кармане ни цента, – сказал Ворланд. – Я и говорю Аду: у меня дома молоко скисло и хлеб заплесневел, пойдем-ка к Йоханнесу, пусть он накормит нас обедом!
– Глубокоуважаемые господа, – сказал папа, – печка прогорела, уголь закончился, а в буфете мышь повесилась.
Старый добрый Мостерд с гордостью показал папе какой-то грязный пакетик.
Ворланд прошелся по комнате, папа ударил его по руке при попытке раскрыть толстую тетрадь на столе. Ворланд – художник. Его картины никто не покупает. «Мое время еще не настало», – говорит он.
Папа освободил пепельницу, пересыпав из нее окурки в другую, еще не совсем полную.
Ворланд сел рядом с холодной печкой, протянул к ней руки и от блаженства закрыл глаза. Казалось, он наслаждается теплом.
Я заметил, что на ногах у него сандалии, и спросил:
– А у тебя не замерзают пальцы на ногах?
– Если это произойдет, – сказал он, не открывая глаз, – я их отрублю и заспиртую.
Я покатился со смеху.
Мостерд показал папе пару копченых селедок. Они лежали на прожиренной газете. Папа осмотрел их с недоверием. Мостерд понюхал и сказал:
– Все в порядке, я купил их три дня назад у разносчика, они свежи, как девичьи щечки.
– Смотрите, – показал я пальцем на Ворланда, – смотрите, он думает, что печка греет, вот чудак.
– Горящая печка – друг любого человека, – сказал Ворланд, – а ваша холодная печка – это же яркая личность, вот это меня и согревает!
Мостерд все еще не отдышался после подъема по лестнице.
– С вашего позволения, господа, я не буду снимать пальто, – сказал он. – Я должен защищать свое старое тело от мороза и влажности. Расскажите мне о скорби, и страдании, и горе, это меня утешит.
Я обожаю Мостерда. Он не говорит, а поет. Артист на заслуженном отдыхе. Так говорит папа. Я не знаю, что значит «на заслуженном отдыхе». Но я знаю, что Мостерд совершенно ничего не может запомнить и носит по две пары носков, одну поверх другой, у него длинные седые волосы до плеч и большие, как блюдца, уши. А когда у него на лице горестное выражение, мне становится безумно смешно.
За столом папа поделил селедку на всех поровну. Ворланд снял сандалии и носки, а потом подстриг нашими огромными ножницами ногти на ногах. Мне совсем не было противно смотреть, потому что ноги у него чистые. Каждый состриженный ноготь он какое-то время держал между большим и указательным пальцем над пустой угольницей и только потом бросал в нее.
– А почему ты не выкидываешь ногти сразу? – спросил я.
– Мне тяжело расставаться с частицами моего «я», – сказал он.
– Как у тебя дела в школе, малыш? – спросил Мостерд.
– Решаю задачи, – сказал я, – а потом еще задачи. Занудство.
– Ты прав, – сказал Мостерд, – от арифметики нормальному человеку мало проку, считать люди учатся на практике, но этой практики лучше избегать. А про Вондела[2] вам учитель рассказывает?
– Кто такой Вондел? – спросил я.
– Твой вопрос ранит меня в самое сердце. Йост ван ден Вондел три века назад сочинял стихи и торговал чулками в лавке на Вармусстрат; мечты его были величественны, а язык – грандиозен. Я ошибаюсь, или ты правда подрос на несколько сантиметров?
– Не знаю, – сказал я.
Мостерд сочувственно покачал головой. И произнес торжественно:
– Родитель не жалея сил
Растит детей своих.
От малышей не счесть хлопот
И горя – от больших.
– Чего-чего? – спросил я.
– Это Вондел, малыш. У меня нет детей. Жизнь избавила меня от многих страданий.
– По тебе этого не скажешь, – съязвил Ворланд.
Мостерд подмигнул мне.
– Этот субъект – мерзавец, – сказал он. – Но картины он пишет прекрасные.
Оттого что в комнате было много народу, я согрелся. Папа, Ворланд и Мостерд не смолкали ни на миг. Что они делали – ссорились или веселились?
Ворланд умеет ругаться еще крепче, чем папа, я иногда краснею от стыда.
Мостерд говорил очень громко и брызгал слюной, как верблюд. Папа держался за живот от смеха. Может быть, они забыли, что я тут же, в комнате?
Я подошел к Ворланду и попросил:
– Можно я затянусь твоей сигаретой? Ну пожалуйста, всего один разок.
Ворланд дал мне свою зажженную сигарету, я вдохнул дым, втягивая щеки, и засмотрелся на огонек. Сигарета на глазах уменьшалась в размере. Здорово! Я засмеялся и закашлялся. Мостерд постучал меня своей гигантской лапищей по спине. И тут же папа подавился куском селедки. Ему нельзя есть рыбу, он вечно давится. Наконец-то они обратили на меня внимание! Я ловко вскочил на сундук с нафталином и старой одеждой, развел руки в стороны и сказал: