Встречаясь с руководящими работниками в Валдае и Новгороде, он с юношеским восторгом рассказывал им, какая это прелесть — валдайский колокольчик, и как важно возродить звонкоголосый промысел. К его словам прислушались: в Новгороде в наши дни можно приобрести сувенир — набор валдайских колокольчиков.
Добравшись до пушкинских мест, Коненков прежде всего пожелал побывать в Святогорском монастыре у могилы великого поэта. Медленно, в сосредоточенном молчании поднимался он по каменным ступеням на вершину холма. Ему было трудно преодолевать этот подъем, но он шел и шел вверх, отстраняя попытки помочь ему. У намогильного обелиска толпились экскурсанты. Коненков стоял в стороне, терпеливо ждал, когда иссякнет людской поток. В полной тишине, медленно шаркая уставшими старческими ногами, приблизился он к могиле Пушкина. Встал у решетки, снял фетровую шляпу, с которой не расставался во все время пути, помолчал. Приказал:
— Положите розы.
У могилы поэта он надолго погрузился в молчаливое раздумье и поделился тем, что открылось ему:
— С этого холма видна вся Россия.
В 1937 году, когда все русские люди, где бы они ни находились, отмечало столетнюю дату гибели поэта, Коненков вылепил поясной портрет Александра Сергеевича Пушкина. Соотечественники устроили в Нью-Йорке вечер памяти. На сцене был установлен коненковский «Пушкин». Все, кто выходил на сцену, обращались к Пушкину. В 1949 году скульптор вернулся к образу великого поэта. Он сделал несколько рисунков и в 1950 году вырубил в дереве новый портрет А. С. Пушкина.
И вот он у стен Святогорского монастыря. Поясняет нам, своим спутникам:
— Пушкин бывал здесь, читал древние рукописи, разговаривал с монахами, и обретало плоть образы гениальной драмы «Борис Годунов». Здесь он «увидел» Варлаама и Мисаила.
Добрых два часа не покидал он пушкинского холма. Внимательно осмотрел каждый экспонат музейной экспозиции в стенах древнего храма. Разволновался, узнав, что фашисты подвели фугас под могилу поэта. Восхищался работой минеров, первыми поднявшимися сюда после того, как враг был выбит из Пушкинских Гор.
Дом поэта в Михайловском показывал директор музея-заповедника Семен Степанович Гейченко. В кабинете Александра Сергеевича Коненков жадно впивается глазами в каждую подробность быта: курительная трубка, трость, гусиное перо, затейливая чернильница, толстый фолиант на столе.
— Что это? — нетерпеливо спрашивает Коненков.
— Библия на французском. Настольная книга Александра Сергеевича. У него были две Библии: на русском и на французском. Интерес Пушкина к этому литературному источнику велик и постоянен.
Для Коненкова, как и для многих русских людей, все, что связано с Пушкиным, свято. А тут прямое совпадение интересов в духовной сфере. Изучение, толкование библейских текстов — одно из постоянных занятий Коненкова, один из путей интеллектуально-нравственного постижения смысла жизни, гуманистического идеала. Сергей Тимофеевич далек от буквального, житейски-бытового понимания текстов священного писания. Он убежден, что язык Библии — язык иносказаний.
Пытливая мысль Коненкова не признавала запретов и ограничений. Он познавал основы генетической теории, глубоко вникал в проблемы астрономии. Он был усердным читателем и толкователем Библии.
Загадка сотворения мира не давала Коненкову покоя. Раз и навсегда отбросив религиозный антураж (он не молился, не чтил христианских праздников, не бывал в церкви), Коненков простодушно верил в правдивость ветхозаветных и новозаветных легенд.
Мне, находившемуся с ним рядом двенадцать последних лет его жизни, отчетливо виделось: он не допускает мысли о том, что и он смертен. Но в последние дни жизни, когда почувствовал, что силы стремительно оставляют его, когда осознал — медицина бессильна ему помочь, он трезво, мудро, окончательно спросил себя: «А есть ли бог?», и ответил, сказав эти слова тихим твердым голосом в присутствии близких: «Бога нет. Если бы он был, он бы мне помог…»
Бог для него был символом гуманизма, себя он справедливо считал носителем идеи гуманизма. Разочарование было глубоким, страшным. Но умер он умиротворенным. В часы предсмертных раздумий он окончательно ушел от бога, примирившись с судьбой необыкновенного, но все же смертного человека. Конечно, его богоискательство, его беспокойная вера — следствие воспитания в старое время, но и заблуждения великого человека далеко не бесплодны. С какой яростной публицистичностью лепил он композицию «Лазарь, восстань!», в основе которой лежал евангельский мотив, а толчком к работе послужила встреча с фашистской диктатурой в Риме весной 1928 года. В нью-йоркский период создан образ человечнейшего Христа. Работу эту сам Коненков очень верно назвал — «Сын человеческий». А библейский заступник за народ Самсон?! Огромное жизненное содержание, лучшие устремлении родного народа через образ Самсона выразил Коненков!
Он мечтал о совершенствовании человека для достижения им высших ступеней нравственности, умственного и физического развития. Коненков не столько теоретизировал на эту тему, сколько являл собой пример такого гармонического человека. Он работал от пробуждения до отхода ко сну, не позволял себе никаких отпусков. «Какой может быть отпуск без любимой работы», — говорил он. Прежде чем остановиться на окончательном варианте какой-либо композиции, он по многу раз возвращался к ней, переделывал, совершенствовал. Он считал, что любая работа должна делаться так, чтобы она нравилась самому себе…
Идеалом человека-творца был для него Пушкин. Оттого таким важным показалось ему совпадение интересов. Хоть в чем-то. Библия на рабочем столе поэта… У него, Коненкова, Библия тоже всегда под рукой. Эпический строй библейских сказаний близок его душе. Коненков счастлив, что побывал у Пушкина.
Утро. Росное, источающее ароматы июньского травостоя и смолистый запах соснового бора. Коненков прощается с Михайловским. Семен Степанович Гейченко ведет к скамье Онегина, показывает «дуб зеленый», аллею Анны Керн. «Вот холм лесистый», с него открывается вид на озеро Маленец и дальний простор. Гейченко к случаю вспоминает пушкинские строки об этом озере.
Меж нив златых и пажитей зеленых
Оно, синея, стелется широко…
…По берегам отлогим
Рассеяны деревин — там, за ними,
Скривилась мельница, насилу крылья
Ворочая при ветре…
Коненков светлеет лицом. Пушкин очищает, возвышает. Он проникается духом пушкинской элегии. И, усаживаясь в машину, не слышит хозяйственных толков, не теряет поэтического мироощущения, грезит наяву. Старая, видавшая виды «Волга» преодолевает песчаную дорогу. И вот снова под стенами Святогорского монастыря. Сергей Тимофеевич, пристальным взглядом провожая холм, с которого видна вся Россия, с глубокой скорбью передает в словах монолога царя Бориса волнующее его все эти дни состояние:
Ах, чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою.
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда — беда! Как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек…
В его сознании проблема чистой совести под влиянием дорожных впечатлений и одной неожиданной, случайной встречи, о которой речь впереди, вырастала в ощущение гражданской ответственности за все, что делается, за каждый поступок. Пора рассказать о той неожиданной, огорчившей Коненкова встрече.
Побывав на могиле Пушкина, уставший, умиротворенный Сергей Тимофеевич прилег отдохнуть в гостиничном номере. Старая монастырская гостиница с медленным, исполненным особого обаяния характером обитания. Жаркое послеобеденное время. В гостинице и вокруг нее безлюдно, сонно. Две пожилые путешественницы, как позже выяснилось, москвички, оживленно беседовали на скамейке под окном. Они осуждали Коненкова, который, дескать, отвернулся от возвратившегося на Родину из далекой Аргентины Эрьзи, отказал Степану Дмитриевичу в помощи. Извинившись за то, что невольно подслушал беседу, я заметил, что они несправедливы к Коненкову. Женщины смутились, тотчас замолкли. Я сказал о том, что, когда коненковской мастерской достигла весть о смерти Эрьзи, Сергей Тимофеевич послал своего помощника Николая Фроловича Косова снять с умершего маску и отформовать руку, как он выразился, «божественного скульптора». В устах Коненкова это была высочайшая оценка. Не могу вспомнить, о ком еще, исключая обожествляемого им Микеланджело, он отзывался с таким восхищением. Предложив женщинам в прямой беседе выяснить истину, отправился за Сергеем Тимофеевичем. Он огорчился, узнав, с чем я пришел. Поднялся, вышел к нежданным собеседницам. Поздоровавшись, присел на скамейку, заговорил. Его слово об Эрьзе было исполнено любви, говорило о дружбе, пронесенной через десятилетия: