Сам он был одарен во всех отношениях, и в интеллектуальном и в художественном. Был любителем литературных жанров, и устных и письменных. Я читал его стихи, всегда оригинальные и высокого качества, он писал статьи, которые потом долго обсуждались, и написал две одноактных замечательно скомпонованных пьесы из истории Англии XVII века. Их давно уже следовало поставить.
Но, к сожалению, не все люди в состоянии полностью реализовать свои способности. В темные периоды Ханса охватывал страх перед жизнью, которая с детства представала перед ним в самых разных своих проявлениях. Он достиг того, чего достиг, но сумел принести много радости людям, а, как сказал поэт, больше этого нет ничего…
Одним из современников Сварстада был более молодой художник Хенрик Сёренсен. Едва ли они были друзьями, но и откровенными врагами тоже не были — особенно в то время, когда Хенрик Сёренсен играл главную роль в норвежском искусстве, а это длилось долго. Несогласие между ними выражалось скорее в переписке и в газетных статьях. Хансу очень нравились телемаркские лирические пейзажи Хенрика Сёренсена — все, что не было абстрактным, было уже хорошим. И он особенно благоволил Сёренсену за то, что тот был противником этого вида искусства.
Однако близко я познакомился с Сёренсеном не через Ханса, а через Марианне. Она еще в художественной школе привлекла к себе внимание «Сёрена», как все его звали, и много лет, будучи одновременно его ученицей, позировала ему для его «портретов Марианне».
Как я уже говорил, впервые я встретил Сёрена на моей первой персональной выставке в Союзе художников весной 1940 года. Он любил давать людям прозвища. Меня он дружески называл «Подснежником в норвежском искусстве», что не помешало ему стащить одну мою картину, которую я с удовольствием подарил бы ему сам, если бы он меня попросил.
Но потом в страну пришли немцы, и однажды в начале оккупации меня вызвали к Сёрену в Ратушу по поводу какого-то не очень важного ареста. Он как раз тогда писал в Ратуше свои большие панно. Я пошел с ним в его городскую квартиру, где познакомился с его женой Гудрун и сыном Свеном Улюфом, ставшим впоследствии профессором, специалистом по ядерной физике.
Но, как я уже сказал, близко мы с ним знакомы не были. О том, чтобы мы сблизились, позаботилась Марианне. Мы тогда были молодожены, а мне в послевоенные годы было трудно наладить связи с художниками — ведь только после 1948 года я получил разрешение выставить свои работы на Государственной осенней выставке. Даже Сёрен считал, что Марианне проявила большую смелость, выйдя за меня замуж.
Марианне привела меня в мастерскую Сёрена и в Ратушу и, позже, в маленькую мастерскую на улице Профессора Даля, где они работали вместе и где Марианне написала тот портрет своего учителя, который теперь висит в городском музее живописи Лиллестрёмма. Лучший из моих портретов, говорил Сёрен, и Марианне по праву этим гордилась.
В последующие годы и до самой его смерти в 1962 году мы часто собирались у Сёрена. Мы писали с натуры в окрестностях Холмсбю, где у него был летний домик, писали и рисовали. И одно время у нас было постоянное место в мастерской Вилли Мидельфарта в Осло, где мы главным образом писали этюды. Это было хорошее и плодотворное время — и для Марианне и для меня, и написанные тогда этюды стали основой наших будущих выставок.
Описать внешность Сёрена очень легко, но проникнуть в глубину — трудно. Это сделали другие, и я не стану заниматься этим больше, чем необходимо для этой книги. Он был человек настроения и вместе с тем хороший организатор, художник, который не только ограничил чуждые влияния в определенном кругу, но и на несколько десятилетий оставил свой колорит в жизни норвежской живописи. Общение с ним, как и большинство близко знавших его людей, я запомнил навсегда. Его импульсивная теплота и желание помочь подоспели именно тогда, когда я больше всего в них нуждался. И когда я сегодня прохожу по Национальной галерее или в Холмсбю по музею памяти, устроенному его сыном Свеном Улюфом Сёренсеном, я всегда ощущаю его близость.
В то время, начиная с 1955 года, я регулярно ездил с докладами по Германии и нередко по тем же городам, где когда-то выступала моя мать. И для нее, и для меня это был тяжелый труд, но нас обоих заставляла необходимость заработать немного денег. И я неизменно убеждался, что интерес к творчеству Кнута Гамсуна, и не меньший к тому, как сложилась его судьба, был все еще жив.
Однако я вернусь обратно в Норвегию и в Нёрхолм, к тем годам, начиная с которых, дойду уже до конца. Годы, которые со всеми своими неприятностями, черными днями и редкими просветами на горизонте длились вплоть до смерти мамы. Я попробую восстановить их, хотя и с промежутками во времени, приводя выдержки из многочисленных маминых писем. Они позволят воспроизвести картину событий и атмосферу и подведут к границе между главной темой этой книги и повествованием о последней части моей дальнейшей жизни.
«5.1.1955.
Звонила фру Страй… Она сказала, что продано три тысячи экземпляров собрания Гамсуна и что Григ крайне разочарован. А чего он ждал? Зачем ему понадобилось убивать Кнута Гамсуна? Даже всемогущему Григу нелегко снова оживить эти „останки“!»
Мы с Арилдом дружили с писательницей Рагнхильд Фёрнли{135}, эта дружба выстояла даже в самые суровые времена. Я часто советовался с нею и во время оккупации и после. И она и ее сыновья участвовали в движении Сопротивления.
Я приведу отрывок из письма, которое ей написала мама. Рагнхильд Фёрнли показала его мне, она была в полном отчаянии:
«19.1.1956.
…Спорить о политике совершенно бесполезно. Ведь я, начиная с 1945 года, почти не имела возможности познакомиться с точкой зрения Ваших единомышленников на эти вещи. Тогда как Вы, конечно, никогда не читали ничего нашего. Во-первых, потому что пресса была унифицирована. Но также и потому, что в наших рядах не было ни одного крупного литератора, который мог бы представить точку зрения проигравших. Если бы у нас в эти годы был молодой Кнут Гамсун, я думаю, многое выглядело бы иначе… Мне кажется, Хуль прав, бесполезно сейчас выдвигать на первый план дело Гамсуна. Во всяком случае, пока жив ныне правящий король. С его стороны было бы слишком благородно после возвращения в Норвегию использовать свое влияние на благо добра и любви к человеку. У него была такая возможность, ему были даны многие полномочия, но даже он на первое место поставил месть».
Приговор Верховного суда по делу Кнута Гамсуна, предполагалось опубликовать в Голландии, приурочив это к изданию его книг. Потом от этого отказались, но мама пишет:
«31.10.1956.
Я буду решительно протестовать против этого. Должен же быть предел моему терпению! Там черным по белому написано, что жена и дети (в данном случае Эллинор, она одна жила дома) отказывались сообщать ему правду, которую передавали по радио. Впрочем, ты все это знаешь. То, что говорят про меня в связи с Кнутом Гамсуном, — это бессовестная ложь. Он сам не желал слушать, когда я хотела что-нибудь рассказать ему. Он предупреждающе поднимал руку и говорил, что для него „это разрушит то, что в газетах“. Когда я несколько раз пыталась рассказать ему, что передает шведское радио, он страшно сердился и обвинял меня в том, что я слушаю Англию».
«12.12.1956.
Каждый день Брит встает в половине седьмого утра, топит все печи, занимается детьми, готовит завтрак на всех. Потом целый день ходит по дому, готовит, стирает, штопает и гладит — короче говоря, она стала незаменимой. Арилд ходит мрачнее тучи, он очень угнетен нашим положением».