— Да, но теперь-то он немец!
Так же демонстративней и резко, как мой отец высказывался об Англии, Сигрид Унсет высказывала свое отвращение к Германии. Судя по словам Ханса, его мать терпеть не могла Томаса Манна, который на одном банкете в Нью-Йорке во время войны сидел рядом с ней за столом. Она чуть не умерла со скуки!
Не знаю, уменьшилось ли ее отвращение после падения Германии, когда появилась причина выказать свое сострадание и милосердие, которые также были присущи ей в высшей степени. Хотя после всего, что было опубликовано о нацистских злодеяниях, это трудно себе представить.
Что касается судьбы Кнута Гамсуна, тут она была категорична и безжалостна. Она сказала, что о смертной казни не может быть и речи, но что он должен быть строго наказан.
Мне Ханс никогда не высказывал своей точки зрения на такие серьезные темы, и мы редко их обсуждали. Он очень любил творчество моего отца, особенно его юмор в «Бенони», «Сегельфоссе» и в трилогии об Августе. И предпочитал видеть в писателе только писателя.
Вообще, Ханс во многом разделял взгляды своей матери, главным образом, как мне кажется, в юности, когда им обоим пришлось жить в изгнании. Но когда они вернулись в Норвегию и после смерти Сигрид Унсет, последовавшей в 1949 году, у него появился более расхожий взгляд на многие вещи. Неожиданно открылась и его пронизанная юмором терпимость и сердечное расположение. Он не выносил ограниченных тугодумов и умел с серьезнейшим видом их поддеть. Как всякий человек с острым языком он умел самые ядовитые шпильки облечь в невиннейшие слова, что не всегда безболезненно принимали те, кого это касалось.
Ханс, образ которого я попытаюсь нарисовать в дальнейшем, был мне очень близок. Он был моим верным другом и очень талантливым человеком. И Кристианне, его жену, тоже не следует забывать.
Я видел ее несколько раз до войны, когда ее фамилия была еще Дое-Неерос. Стройная, скромная дама, близкая родственница Ханса и Каллы Неерос из Кристиансунна, которые, в свою очередь, были близкими друзьями отца в девяностых годах еще XIX века. Она подарила мне несколько писем отца, написанных Калле из Копенгагена, когда он работал там над «Мистериями», и до сих пор Кристианне и мы с Марианне продолжаем писать друг другу. Она была верной спутницей своего мужа, тут можно твердо сказать — и в радости и в горе, и такой же осталась после его смерти. У нее было много талантов, я назову один: она дотошный знаток и исследователь семейных хроник — не только моего отца. И еще, она собственными силами восстановила дом Гамсунов в Ломе в Гудбрандсдалене на радость любознательным туристам и всем, кто заезжает в те места, где родился отец.
Стареть тяжело, все прошлое кажется таким далеким!
Однако не забывается. В виде душевного противовеса горю, которое встречало меня почти в каждый приезд в Нёрхолм, я с радостью вспоминаю наши с женой поездки в Бьеркебек к Хансу и Кристианне. Там нам всегда были рады, и у нас было много общих интересов. Шутки хозяина дома варьировались в зависимости от обстоятельств или материального положения, которому, впрочем, вряд ли когда-нибудь что-то серьезно угрожало. Эти страхи, типичные для Ханса, отразились в афоризме собственного сочинения: «Существует только два вида горя, одно — из-за отсутствия денег, второе — существующее только в твоем воображении!»
Впрочем, подобная мрачность была у него не в обычае, и если приезжали гости — притом, замечу, желанные, — он тут же веселел и становился гостеприимным хозяином. Если же гости оказывались не столь желанны — к ним относились всякие прихлебатели и некоторые «исследователи» творчества Сигрид Унсет, — Ханс скисал, соблюдал вежливую снисходительность, а потом галантно выпроваживал их за дверь.
Я никогда не забуду наших бесед и споров в их гостиной у открытого очага, которые мы вели год за годом, правда, с перерывом на то время, когда все находились в разных точках земного шара.
Ханс был непревзойденный рассказчик, обладавший тонким чувством стиля, выбор слов у него никогда не был случайным. Он был виртуозом языка, его поклонником, пришедшим из тех невозвратных времен, когда беседа была искусством. Жаль, что ни один из его многочисленных монологов не был записан на пленку. Он был великолепный мастер именно устного общения.
Только один-единственный раз Ханс позволил уговорить себя прочитать лекцию о своей матери. Он попросил стул, поставил его на возвышение. Грузноватый, каким он стал от вкусной пищи и крепких напитков, постанывая и задыхаясь — это был шутливый и обаятельный ритуал, он уселся на этот стул. Закурил свою неизбежную сигарету и без всякой бумажки прочитал зачарованному собранию веселую лекцию о своей знаменитой матери, о ее важности, самонадеянности и других примечательных особенностях.
Только одну короткую записку он оставил нам, и я, пользуясь разрешением, приведу ее:
«Ежегодные обеды моей матери превратились в мучительное испытание. Она, не терпевшая плоских или глупых замечаний, витиеватых комплиментов и всего подобного, тут же становилась недовольной и кислой, и постепенно все разговоры за столом умолкали, слышалось только позвякивание ножей и вилок о тарелки. После одного такого обеда я сказал матери, что, по-моему, ей следует покончить с этими унылыми вакханалиями со множеством блюд. Перейди лучше к тому, что некоторые называют cocktail party, — смешай всякий алкоголь в cocktails и пусть гости ходят, выпивают и разговаривают друг с другом, посоветовал я ей. Всем это будет намного приятнее.
Мать мрачно посмотрела на меня и твердо изрекла:
— Гостям и не должно быть приятно. Гостей надо кормить!»
Ханс не без иронии называл себя «профессиональным католиком». Самые большие доходы за произведения Сигрид Унсет, не считая норвежских, приходили из католических стран или из тех, где католическая церковь занимала сильные позиции. Поэтому он счел своим долгом отметить это и попросил аудиенции у папы Пия XII. Это произошло летом 1952 года, аудиенция была назначена, и Кристианне описала мне, как это происходило:
«Ханс и наша подруга в Риме, Кис Рибер-Мон, уверяли меня, что папа непогрешим, всегда точен, всегда заранее узнает все о тех, кому собирается дать аудиенцию и великолепно владеет несколькими языками.
В сорокаградусную жару он заставил себя ждать сорок две минуты. Двенадцать человек, которым была назначена аудиенция, стояли и обмахивались своими пригласительными билетами, которые, к счастью, были большие и твердые. Когда папа наконец появился, его сопровождал секретарь, который театрально шептал ему сведения о тех, кто постепенно, один за другим, опускался на колени и целовал папе кольцо. Когда он приблизился к Хансу, секретарь прошептал: „Premio Nobel, Vostra Sanctita“[62] — и пока Ханс целовал кольцо, папа возложил руку ему на макушку и любезно произнес нараспев: „Ai am so pliset to mit one tet in such a yong heitch as distingisjet imself and is country an troven so much glory!“[63] — И всезнающий полиглот папа проследовал дальше.
И когда мы уже снова оказались на площади Петра, я выразила свое недовольство тем, что Ханс не протестовал против похвалы, но он весело ответил мне: „Ты с ума сошла, непогрешимой святости нельзя возражать. И благодарить ее тоже нельзя, папа выше человеческих критериев вежливости. Однако я должен был поблагодарить его за премию, благодаря которой мне не приходится тяжко трудиться.
А сейчас пойдем и отпразднуем это ледяным виски с содовой!“»
Можно собрать много веселых историй о Хансе, где он фигурирует в качестве сына художника Сварстада и писательницы Сигрид Унсет. И я совершенно уверен, что он как человек светский и как собеседник был куда более интересен, чем его отец и мать вместе взятые. Но воспоминание об этом никогда не затмит того, каким человеком он был в жизни. Конечно, он был веселым, находчивым, задиристым, но только под настроение. Потом у него вновь могла начаться хандра, вызванная разными причинами, часто переживаниями за отца, которого он очень любил и ценил как художника. Ханс страдал от того, что критика и публика, по его мнению, не оценили Сварстада по заслугам. Эта горечь часто выражалась в презрении ко всему модернизму. Иногда нам с Марианне приходилось сидеть целую ночь и, скрывая собственное мнение, выслушивать его рассуждения об абстрактной живописи. Он мог уступить немного лишь в том случае, если дело касалось личной дружбы. Иаков Вейдеманн был другом дома, а как художника его терпели, благодаря его ранним натуралистическим работам, которые показывали, что он действительно талантлив! К друзьям Ханс был очень снисходителен.