— Кино в клубе крутят, лента порвалась, — привычно отмахнулась тётя Соня. Она аккуратно собрала письма обратно в стопку и перевязала их бечёвкой. — Как его, любят на стройке?
Вопрос был поставлен прямо. Веня замялся и уклончиво ответил:
— Хороших людей везде любят, — но потом решительно добавил: — Ругается, как извозчик.
Он ещё о многом хотел сказать, но щадил самолюбие тёти Сони, и у него испортилось настроение. Веня вздохнул и умолк.
Тётя Соня положила на стол несколько новеньких журналов и, разложив их перед Веней, сказала:
— В отца пошёл. Тот тоже любил покричать. — Она открыла журнал. — Здесь вот про ихнюю химию пишут. И снимки цветные есть. Очень мне нравятся. — Тётя Соня задумчиво улыбнулась, разглядывая в который, наверное, раз цветные снимки посёлка Роз. — Я когда ещё в девках ходила, всё думала фотографичкой стать. Заработки, говорят, у них хорошие и работа, знамо, интересная.
— Не знаю, — сказал Веня, вспоминая очкарика-журналиста Яшу Риловского и как он перед отъездом раздавал ребятам фотокарточки. Когда их Яша успел напечатать? Веня улыбнулся и добавил: — Всё ведь от людей зависит.
Тётя Соня поставила рядом с ним на табуретку синий патефон.
— Это вот сыну подарили в госпитале, он целый год пластом пролежал. Самый конец войны был. Он же у меня в разведке состоял, — говорила тётя Соня, крутя единственной рукой блестящую ручку патефона.
Бесконечно крутилась пластинка, и старая, как и сам патефон, мелодия военных лет наполняла комнату, рассказывая Вене о синем платочке, который нужно беречь.
Тётя Соня качала головой, будто соглашалась с песней, и неожиданно заговорила.
Веня слушал её, и ему показалось, что и одинокие гитары, и жёлтые скрипки, развешанные по стенам комнаты, тоже рассказывали ему вместе с хозяйкой историю человека, которого Веня не полюбил, — Фисенко.
Мать вспомнила прошлое…
ОЛЕНИ ПОЮТ
Зной июльского полдня тяжело висел в воздухе. Очевидно, такой зной и плавит асфальт в городе. Но там не было города, там ничего не было, кроме моря и гор. Изредка сухой ветер с моря пытался разогнать жару. Но в полдень это напрасная работа.
Лысые горы убегали вдаль, словно не было у них ни конца, ни края, как и у моря, тихого, неподвижного, совсем гладкого.
В разбитой, заброшенной землянке было трое. И тишина, будто тут кончался мир и остановилось время.
На полу на обожжённой соломе спал Яша Чандей, худой и костлявый матрос без тельняшки. Его плоская загорелая грудь мерно поднималась во сне.
Фисенко сидел за плохо сколоченным столом, готовым вот-вот развалиться, заваленным совсем молодыми зелёными подсолнухами. Фисенко тоже был без тельняшки, и на его груди синел выколотый морской якорь.
А третий — Валька Беда — симпатичный сопливый мальчишка, чёрный как негр, с грустными тёмно-карими глазами, как у ящерицы, тяжело дышал у входа в землянку. Он плохо переносил жару и тоже был без тельняшки.
Вчера их было шестеро. Ночью, возвращаясь из разведки, они застряли здесь, в горном коридоре, и потеряли сразу троих. Кто мог подумать, что здесь минное поле? Теперь они не могли сделать ни одного лишнего шага ни к морю, ни к горам, впредь каждый шаг мог оказаться последним.
Как раз этого они боялись меньше всего, хотя, если честно, всё же боялись. Но у них была карта.
Прошли сутки.
У них не было ни воды, ни сухарей, только зелёные подсолнухи.
Фисенко на правах старшины взял на себя роль старшего. Лейтенант Одольский подорвался первым. И теперь Фисенко думал за них троих, но ничего не мог придумать. А что здесь придумаешь? Он уже устал думать. Ясно было только одно: что им нужно идти.
Проснулся Яша Чандей. Он провёл руками по своей худой костлявой груди и сказал:
— Оленей во сне видел.
Ни Фисенко, ни Валька Беда не сказали ему ни слова.
Яша Чандей приехал на фронт с Алтая и уже два года бредил своими оленями, которых безумно любил, знал до тонкостей их повадки, привычки и рассказывал о них в картинках, сам изображая зверей. Яша уверял ребят, что олени умеют петь. Сначала его любовь разделяли, а потом все как-то привыкли и уже не обращали внимания.
Валька Беда посмотрел на Чандея своими глазами, карими как ящерицы, и зачем-то сказал:
— Земля и небо в минах. Как в детективных романах.
Все знали об этом, и нечего было разводить демагогию, чёрт возьми. Поэтому Фисенко сказал грубо и строго:
— Не валяй дурочку.
Яша Чандей подошёл к столу и взял в руки зелёный подсолнух. Он разломал его пополам и большим прокуренным пальцем налущил жменю молочных семечек. Потом набил ими рот, прожевал и сказал:
— Пора идти.
Все тоже знали об этом — там ждали карту.
После слов Чандея Валька Беда не выразил особого восторга. Он посмотрел рассеянно на Яшу. В глазах Беды был вызов всему миру, и боль за него, и небо, и мины; в них прятался немой ужас, и бессилие, и ненависть, глаза у него были тёплые, добрые и злые, как у собаки, сидящей на короткой цепи.
— Таких, как ты, было трое! — неожиданно закричал он. — Трое со стальными нервами! Трое с вывернутыми кишками! Иди к ним, они ждут тебя!
Вальке можно было кричать. Если бы все получали такую кучу писем, как он! Он один получал в месяц столько писем, сколько вся рота, вместе взятая. Каждый божий день. Что это за Наташа? И что она могла писать Вальке? Фисенко шутил над Бедой, в душе завидуя ему: «Война кончится, Валя, переплетёшь эти письма. Будет у тебя семейная библия и будешь по ней своих детей русскому языку учить». А во время артподготовки с той стороны Беда орал во всю глотку стихи. Сначала, верно, от страха, а потом привык.
— Будет психопатию разводить, не маленький, — махнул рукой Яша Чандей и погладил свою плоскую, как палуба, грудь. — Раззвенелся, словно церковный колокол.
Он подошёл к Беде и положил свою руку ему на плечо. Голое плечо было тёплым и нервным.
— Жара спадает, что-нибудь придумаем, — сказал Яша.
Валька грубо сбросил его руку и снова закричал:
— Мы уже сутки сидим. А чего нам думать? Чего? Какой сундук для костей выбирать? — И он с вызовом посмотрел на Фисенко.
Тогда Фисенко не выдержал. И хотя ему только-только стукнуло двадцать, но всё же он был у них за старшего.
Нечего тут слюни распускать, подумал он, даже если ты письма получаешь каждый день. Тоже мне взял моду глоткой давить.
Фисенко нахмурился и оттолкнул от себя стол, словно он собрался броситься на Вальку. Шурша, посыпались на землю молодые подсолнухи. Жёлто-зелёными кольцами они раскатились по землянке. Стол развалился и упал.
Фисенко остался сидеть на ящике — худой, небритый, страшный, свесив тяжёлые ноги. Эти ноги мало к чему были пригодны. Они были обмотаны грудой разных тряпок, тремя порванными тельняшками, грязными вонючими портянками, и на этих портянках запеклась кровь. Лейтенант Одольский подорвался на мине совсем рядом с ним, и ребята принесли Фисенко в землянку на руках. Ходить он не мог совсем.
Когда Фисенко успокоился, он сказал:
— Нас трое. Кто-то один дойдёт наверняка. Если мы попали в эту глупую ловушку, то и выбраться из неё сможем. Элементарная теорема.
— Но её ещё доказать нужно, — хмуро отрезал Валька Беда.
Фисенко промолчал, прикусив губу. Он достал из кармана ободранный спичечный коробок, вытащил из него три спички и, обломав две из них, зажал в кулаке головками вверх.
Жребий бросили молча. Когда разобрали спички, стало совсем тихо.
— Я — первый, — твёрдо и весело сказал Яша Чандей. Выходит, самая длинная спичка досталась ему. — Мне всегда везло, ребятишки. Я первым иду доказывать теорему. И если я её докажу, мы назовём её теоремой Чандея. По рукам?
Никто не стал возражать, а Валька Беда поднял два пальца — у него была средняя спичка. Он был вторым.
Фисенко повезло больше других — он оставался третьим.
Их план был чудовищно прост — все трое идут одной дорогой. Если подорвётся первый, по его следам пойдёт второй, затем очередь третьего. Идти самым коротким путём. Кому-нибудь должно повезти. Иного пути не было. Может, и были, но о них не говорили; выходит, их и не было совсем.