Говорят, что Апдайк писал картины, и это заметно по его стилю. Никто не изучает поверхности пристальнее, чем он, а прилагательные он выбирает придирчивее любого другого автора, сочиняющего сегодня по-английски. Хемингуэй советовал не использовать их, и Хемингуэй был прав. Прилагательное — это всего лишь мнение автора о происходящем, не более. Когда я пишу: «В дверь вошел сильный мужчина», — это значит только, что он силен по отношению ко мне. Если я не представил читателю себя, может оказаться, что я единственный посетитель бара, на которого вошедший произвел впечатление. Лучше сказать: «Вошел человек. В руках у него была трость, и по какой-то причине он переломил ее пополам, точно прутик». Конечно, времени на подобное описание уходит немало. Так что прилагательные обеспечивают возможность говорить кратко и при этом еще учить жизни. На чем и держится вся реклама. «Сверхэффективная, бесшумная, чувственная пятискоростная коробка». Поставь перед существительным двадцать прилагательных, и никто не догадается, что ты описываешь полное дерьмо. Прилагательные зовут в круиз.
Поэтому следует подчеркнуть: Апдайк — один из немногих писателей, у которых прилагательные работают на пользу, а не во вред. У него редкий дар. И все же он меня раздражает. Даже его описание женской прелести. Это с равным успехом могло быть дерево. (Плюшевый мох в развилинах моего тела, одеяние из водорослей на уступах моей коры и т. д.) Хотя один раз мне было приятно совершить с ним экскурсию по заповеднику женских гениталий.
В настоящий же момент я размышляю о разнице между апдайковским описанием цветка жизни и реальной менжой — то есть той, о которой я сейчас думаю. Она принадлежит Мадлен Фолко, а так как последняя сидит рядом со мной, мне стоит только протянуть правую руку, чтобы коснуться соответствующего объекта кончиками пальцев. Но я предпочитаю грезить — для писателя это проще. Имея если не талант, то уж во всяком случае амбиции — а какой зеленый писун их не имеет? — я хочу облечь манифест ее прелести в тщательно выбранные слова и таким образом укоренить на великом поле литературы свой маленький прозаический саженец. Поэтому я не стану задерживаться на ее волосяном покрове. Эти волосы черные, такие черные на кладбищенски-белом фоне ее кожи, что при одном взгляде на эту поросль мои кишки и яйца начинают звенеть, точно цимбалы. Но и любит же она ее демонстрировать! У нее один маленький розовый ротик внутри другого, побольше, и это воистину цветок, дремлющий в своей благоуханной свежести. Однако в минуты возбуждения менжа Мадлен словно вырастает прямо из ее ягодиц, и этот маленький ротик остается розовым независимо от того, как широко она расставляет ноги, хотя внешняя плоть ее вагины — большой рот — покрывается мрачными разводами смазки, а промежность (которую ребята с Лонг-Айленда называют зазором — не пойти ли мне дозором у соседки под зазором, хо-хо) превращается в блестящую плантацию. И ты не знаешь, то ли глодать, пожирать ее, то ли благоговеть перед ней, то ли закопаться в нее. Я всегда шепчу: «Не шевелись, не двигайся, я убью тебя, я сейчас кончу». И она распускается передо мной еще больше.
Стоит мне очутиться внутри Мадлен, как другая ее ипостась, та милая брюнетка, под руку с которой я прогуливаюсь по улице, перестает существовать. От нее остаются лишь живот и утроба — только эта жирная, мыльная, сальная, трясинная, вазелинная дрожь сладострастного плотского восторга. Не заставляйте меня отказываться от прилагательных, когда речь идет о медитации над менжой! Трахая Мадлен, я точно сливаюсь в одно со всеми обнаженными танцовщицами и темноволосыми шлюхами мира — я вбираю в себя всю их похоть, их алчность, их тягу к сумрачным закоулкам вселенной. Один Бог знает, в какие хитросплетения кармы втягивает ее чрево мою начинку. В эти минуты ее менжа для меня реальнее, чем ее лицо.
Дочитав до этого места, Мадлен сказала: «Как ты смеешь писать обо мне такие вещи?» — и заплакала. Я не мог вынести ее плача. «Это же просто слова, — сказал я. — Чувствую-то я совсем другое. Я не настолько хороший писатель, чтобы передать мои настоящие чувства». Однако я был зол на нее за это вынужденное отречение от своего текста. Впрочем, к тому времени мы ссорились уже постоянно. Она прочла эти страницы всего за неделю до того, как мы решили принять участие в маленькой оргии с обменом женами (я не могу описать это более коротко), — я уговорил Мадлен нанести визит ее инициаторам, причем слова «нанести визит» были, наверное, отзвуком моего экзетерского французского; в результате нам пришлось ехать из Нью-Йорка до самой Северной Каролины. Мы располагали только объявлением из одного желтого журнальчика, где вместо адреса был указан помер почтового ящика:
Молодые, но хорошо развитые белые супруги (мужчина — гинеколог) ищут развлечения на уикэнд. Никаких «золотых дождей», наручников и с.-м. [19]. Пришлите фото и конв. с обр. адр. Вы должны состоять в браке.
Я ответил на объявление, ничего не сказав Мадлен, и отослал фотографию — мы были сняты на улице в модной одежде. От них пришел «полароид». Они были в купальных костюмах. Мужчина был высокий, почти лысый, с длинным грустным носом, шишковатыми коленями, маленьким брюшком и похотливым лицом.
Поглядев на этот снимок, Мадлен сказала: «У него, должно быть, самый огромный болт во всем христианском мире».
«С чего ты взяла?»
«А как иначе объяснить его вид?»
Молоденькая жена длинноносого была в затейливом купальнике и выглядела шикарно. Что-то зашевелились во мне, едва я увидел ее на фотографии. У меня непроизвольно вырвалось: «Поедем».
Мадлен кивнула. У нее были большие темные глаза, блестящие и полные трагического знания: члены ее семьи занимали приличное положение в мафии и обрушили на ее голову парочку-другую проклятий, когда она сменила родину (то есть Куинс) на Манхэттен. Эти раны, полученные при расставании, она носила словно бархатный плащ. Чтобы уравновесить ее серьезность смехом, я пускался на все, даже пробовал ходить па руках по нашей меблированной комнате. Секунда ее веселья была для моей души бальзамом, чье действие растягивалось на целые часы. Благодаря этому я и влюбился. В ней имелась какая-то нежная сердцевина, которой не было в других женщинах.
Но мы были слишком близки. Я начал чувствовать пресыщение. Должно быть, и она стала видеть во мне только грубого ирландца. Прожив вместе два года, мы вступили в тот период, когда либо женятся, либо расходятся. Мы начали видеть в других людях потенциальных партнеров. Я время от времени погуливал на стороне, и она имела полную возможность ответить мне тем же, поскольку я работал в баре четырежды в неделю с пяти до пяти, а за двенадцать часов можно вдоволь насладиться любовью.
Поэтому, когда она кивнула, соглашаясь ехать на Юг, мне не понадобилось иного подтверждения. Одним из ее талантов было умение выразить все одним-единственным легким, ироническим кивком. «А теперь выкладывай плохие новости», — сказала она.
Итак, мы отправились в Северную Каролину. Мы уверяли друг друга, что та пара вряд ли понравится нам настолько, что будет иметь смысл остаться. Тогда мы выгадаем пару лишних ночей на пути обратно. «Остановимся в Чинкотиге, — сказал я. — Попробуем прокатиться на чинкотигских пони», — и объяснил ей, что это чуть ли не последняя порода диких лошадей к востоку от Миссисипи.
«Чипкотиг, — ответила она. — Хорошее дело». У нее был звучный хрипловатый голос особого тембра — он резонировал у меня в груди, и во мне отозвался каждый слог произнесенного ею слова «Чинкотиг». Таким образом мы как бы накладывали целебную мазь на те надрезы, которые только что сделали на природе нашей будущей плоти. И ехали дальше.
Тогда-то я и повстречался впервые с Пэтти Ларейн. (Это было задолго до ее знакомства с Уодли.) Она оказалась женой Сутулика (как она его называла), а Сутулик оказался 1) обладателем и впрямь огромного прибора и 2) лгуном, потому что он был отнюдь не самым преуспевающим гинекологом округа, а хиропрактиком. И кроме того, рьяным обожателем интимных женских прелестей. Можете представить себе, как глубоко нырнул он в копилку Мадлен?