Наталия Медведева
А у них была страсть
Часть первая
Все тело у нее было мокрым. И липким. Липкие ляжки, ладони вдоль мокрых бедер, копчик был липко-мокрым. И в голове стучала песенка, будто детская считалка: «Двадцать пять лошадок рысью через мрак…» За окном на ночной улице завывали сирены сигнализаций запаркованных машин и запертых магазинов. Никто не вызывал полицию, в этом районе все жили с сиренами, которые сами выключались, отвыв свое, неожиданно. Иногда визжали сирены проезжающих машин «скорой помощи» – за кем-то ехали или кого-то уже везли. «Что же я наделала. Что же я наделала. Что же я наделала». Мокрая Женщина водила в темноте пальцем по переносице. Потом она садилась, но, будто кто-то удерживал ее, в голове опять пелась детская песенка-считалка: «Детка, спи, покуда джентльмены не пройдут…» Она вставала, шла к окну, и медный будильник на тумбе пугливо звякал.
Стена дома напротив была наэлектризованной – от невыключенной вывески недавно открывшегося магазина. По той стороне, откуда смотрела Женщина, – стена английского фарфора с бархатной копотью, будто от керосиновых ламп. Мокрая Женщина ложилась и курила. Потом было слышно, как издалека по улице движется зеленый грузовик, собирающий мусор. Арабы, африканцы и поляки в зеленом подкатывают зеленые мусорные баки к грузовику, и он поднимает их и вываливает в себя мусор. Когда он оказался совсем под окнами, Женщина услышала звон высыпаемых, падающих, летящих в грузовик двадцати четырех зеленых бутылочек из-под пива («Двадцать пять лошадок рысью через мрак…»), выкинутых в пакете со старыми тетрадками, ненужными бумажками и изношенной сумкой. Днем Критик выкинул. «Я понимаю, ты уже хочешь меня забывать. Отвыкать от меня», – сказал Критик уходя. «Лучше бы я и не узнавала», – подумала Женщина. Но, скорее всего, не подумала. Еще нет. «До встречи», – сказал Критик и пошел вниз по лестнице, не оглядываясь, потому что плохая примета – оглянуться.
Она уснула под утро. И утром на улице, уже наполненной шумом транспорта, перевозящего людей и товары, заорала вдруг женщина-стекольщик. «Есть чем порезаться!» – зазвенело в голове у мокрой еще Женщины. А может, это был обычный стекольщик, но с простуженным – уже порезанным – голосом.
Она встала. Ее трясло от недосыпания и от страха. От ужаса, что она здесь и даже чемодан лежит. Даже разобран уже. Она уже не уходит. Передумала. И еще она с ужасом вспоминала фразу из интервью с Эрнстом Юнгером в журнале «Транс Юроп Экспресс» о том, что мы не меняемся. Что люди не меняются на самом деле. Что каким вы были в пятнадцать лет, таким вы и останетесь. И она помнила, что, когда первый раз прочла интервью, эта фраза ее жутко смутила. Потому что и она так думала. И про себя тоже. Поэтому и хотела ее избежать, не останавливаться на ней, чтобы не думать и не ужасаться. Ведь это ужасно, такой, как в пятнадцать, быть и в тридцать два. Потому что в пятнадцать она все время хотела убежать. И убегала. Только тогда можно было вернуться. Потому что пятнадцать – это детство. А в детстве: семья, дом – из которых ее выгоняют, даже если и пугают тем, что выгонят. И в пятнадцать можно предать. Временно. И простят предательство. А может, и в пятнадцать нельзя было? Но чтобы этого не делать, надо было быть другой. А она уже была такой, как и сейчас: женщина-западня, женщина-предатель, женщина-ребенок.
Она застелила постель и, унося большое одеяло, остановилась у задника полки, к которой были приколоты какие-то глупые картонки-картинки, найденные на улице, и на них цветная ксерокопия фотографии, сделанной австрийским фотографом. На фотографии были она и Писатель. Они были как немцы в русском смысле – фашисты. Перед крахом еще. Уверенные и невозмутимые. Она и Писатель. Писатель и она. И Женщина подумала, что не имеет, наверное, права так говорить – я и Писатель. Потому что уже есть – она и Критик. Но все равно в голове у нее сочетание «я и Писатель» было сильнее, чем «я и Критик». Тверже. И правомочней. «Я и Критик» было каким-то полуфантастичным, мечтательно-детским. А «я и Писатель» было взрослым, реальным, жестким.
Она следила, стоя почти у самой стойки бара, куда, к кому проталкивается художник с только что подаренной ею книгой («Моему дорогому другу Вилли» или «Моему давнишнему другу…»). Он шел, обходя высоких девушек из СССР, приехавших покорять Запад, оказывающихся всегда в кольце бывших советских мужчин, не покоривших Запада. Высокие девушки хотели быть манекенщицами, но чаще ими украшали не обложки журналов, а вернисажи, как этот, в «Ля Куполь». Художник обходил французских ценителей его искусства – женщин за пятьдесят, с пигментными пятнами и бриллиантами на руках, в тюрбанах. Художник уже обнимал молодого человека в джинсовой белесой куртке. Он был как бы гибридом из хиппи 60-х, американским, высоким, худющим, с рыжеватым хвостиком, со слегка замученно-вытянутым лицом Иисуса, и в то же время очень интеллигентным мальчиком, с профессором-мамой и деканом-папой, с собакой и дачей и большим портретом дедушки в столовой. Художник показывал ему книгу, и они смотрели на нее, на автора книги. Потому что эта «мокрая Женщина» была писателем. Но двух писателей не может быть. Хотя Писатель считал, что это буржуазные пережитки.
Она пошла, проталкиваясь мимо советских девушек с длинными волосами по спинам, мимо бывших советских женщин в «Монтане» и «Кензо», и мимо пьяных, двух-трех неудачников, задев одного, клошарного вида, и мимо удачливого, в бабочке, и наконец подошла к художнику с интеллигентным хиппи. И художник сказал – вот, это кинокритик и искусствовед, вот, это поэтесса, нет, он сказал: «Поэт и автор этой книги». И Критик сразу сказал, что читал ее стихи. Это было хорошо, не надо было строить что-то из себя, создавая образ, – человек уже имел какое-то представление о том, кто ты.
Она сказала, что ей нужен агент в СССР. Может быть, ей надо было закричать: «Ой, мне нужен поклонник моего таланта! Человек, влюбившийся в мою прозу, в то, что я пишу, и борющийся за ее публикацию!» Но она потрепала Критика по лацкану куртки и сказала, что он должен прочесть ее книгу, первую, по-русски, она есть у художника. Рядом на диване сидел какой-то балаганного вида тип. Оказалось, что это брат художника. Из Одессы или Ленинграда. Он прочел книгу и что-то стал говорить, пошловато намекая на что-то. А Критик сказал, что его как раз попросили исполнить роль агента ленинградские издатели, ничего в литературе не понимающие, но делающие деньги. Эти люди принадлежали к бизнесу с «русской душой». Рыжая девушка художника (заменяющая постоянную, потому что та тоже рыжая, но убежала) сказала, что Критик может взять книгу у художника. Нет, сказала «у нас», значит, уже жила с художником. Женщина дала свой телефон и сказала, чтобы Критик позвонил, когда прочтет роман. Потому что оказалось, Писатель – его любимый современный прозаик. У Писателя были уже литературные агенты. И Женщина хотела иметь своего, а не писательского.
Балаганный брат стал их фотографировать. И Критик вынул из сумки на плече маленький замызганный беретик. Потому что Женщина была в фуражке – черной, кожаной. Слегка эсэсовской. И Критик в берете стал другим, совсем из другого времени. А Женщина подумала, что он хороший мальчик и хорошо, что есть еще такие мальчики, хоть в СССР, потому что во Франции таких уже почти совсем нет. Может, только Жан Мари Бретань, не по стилю письма, а по внешним признакам – не «подключенный»: не с компьютерами, не в комиксах, не на бирже, не в рекламе, не на кабельном… а немного растерянный, роняющий портмоне, и использованные билеты рассыпаются по тротуару, и денег не хватает за два кофе.
Балаганный брат протягивал бокал с шампанским, но у Женщины был безалкогольный период и еще она была чуть простужена. Она пошла взять сок. И Критик не побежал за ней, не приклеился к ней, не прицепился, нет, остался там, с кем-то.