А Бонмон продолжал свои размышления: «Обойдусь отлично и без Гитреля. На нем свет клином не сошелся, достанем охотничью пуговицу как-нибудь иначе. Прежде всего Термондр. Он бывает у Бресе. Он из хорошей семьи, благонамерен… но не солиден. Термондр — тряпка, жалкая тряпка… без всякого влияния. Пообещает все, не сделает ничего.
Не обращаться же мне к священнику Травьесу, который охотится в компании браконьера Ривуара. Есть еще генерал Картье де Шальмо… Ему стоило бы только раскрыть рот… Но эта старая развалина меня терпеть не может…»
Так полагал рядовой Бонмон, и не без основания. Генерал Картье де Шальмо не любил его. Он обычно говаривал: «Будь этот молокосос Бонмон под моим началом, он бы ходил у меня по струнке». А генеральша Картье де Шальмо преследовала его своим негодованием, с тех пор как однажды на балу он сказал при ней: «Когда дело не касается нежных чувств, то маму ничем не раскачать». Бонмон не ошибался. Ему нечего было ждать одолжения ни от генерала, ни от генеральши.
Он порылся в своей памяти, перебирая, кто бы мог оказать ему услугу, в которой отказал Гитрель. Господин Лерон? Слишком осторожен. Жак де Куртре? Он на Мадагаскаре. Бонмон тяжело вздохнул. Но когда он дочищал последнюю картофелину, его вдруг, осенила мысль:
«А что, если я сам поставлю Гитреля епископом? Вот была бы штука!..»
В тот момент, когда это пришло ему на ум, над его ухом раздались проклятия.
— Черти! Дьяволы! Что за свинство! — заорали в один голос солдаты Брикбаль и Коко под внезапным ливнем сажи, падавшим на них, вокруг них и в котел, пачкая им мокрые пальцы и загрязняя картофелины, перед этим белые, как шары из слоновой кости.
Они подняли головы, чтобы обнаружить причину напасти, и сквозь струи черного потока увидели на крыше однополчан, которые, сняв длинную дымовую трубу, старательно вытряхивали скопившуюся там сажу. При виде этого Коко и Брикбаль оба заорали:
— Эй, вы там верхотурщики! Скоро вы кончите?
И они осыпали товарищей на крыше всеми бранными словами, какие только могут извергать наивные и чистосердечные души. Эта невинная ругань, выражавшая искреннее негодование, залила двор казармы гулкими звуками пикардийского и бургундского наречия. Но вдруг на краю крыши появилось лицо с короткими усиками, и среди наступившего молчания пронзительный голос сержанта Лафиля гаркнул вниз:
— Обоих на три дня! Слышали?
Брикбаль и Коко замерли, подавленные ударами судьбы и закона. А рядовой Бонмон, их ровня, думал:
«Я и сам могу сделать епископа. Стоит мне только поговорить с Юге».
Юге был тогда председателем совета министров. Он возглавлял умеренный кабинет, который пользовался поддержкой правых. Составляя его, Юге успокоил опасения капиталистов и сам обрел ясность духа, уверенность в себе и некоторую гордость. Он оставил за собой в своем кабинете портфель министра финансов, и его поздравляли с тем, что он упрочил кредит казны, поколебленный его предшественником радикалом.
Юге не всегда был государственным деятелем такого направления. Радикал и даже революционер в дни молодости и нужды, он нанялся в секретари к покойному барону де Бонмону, по поручению которого писал книги и руководил газетами. Он был в ту пору демократом и мистиком в области финансов. Барону такого и нужно было: великий барон старался привлечь на свою сторону передовые фракции парламента, и ему нравилось слыть непредубежденным человеком, даже до некоторой степени мечтателем. Он называл это про себя «расширять поле действия». Он способствовал избранию своего секретаря депутатом от Монтиля. Юге был обязан ему всем.
И рядовой Бонмон, знавший об этом, говорил себе:
«Мне достаточно поговорить с Юге».
Так он пытался рассуждать, но, по правде говоря, без особой уверенности. Ибо он все же знал, что Юге, председатель совета министров, тщательно избегает всяких встреч с солдатом Бонмоном и не любит, чтобы ему напоминали о прежних связях с великим финансистом, который, потеряв популярность, умер весьма вовремя среди глухого гула назревшего скандала.
И рядовой Бонмон благоразумно рассудил:
«Надо изобрести что-нибудь другое».
Чтобы поразмыслить на досуге, он уселся на землю подле насоса и вскоре погрузился в глубокое раздумье. Все лица, способные, как ему казалось, распоряжаться посохом и митрой, потянулись длинной вереницей на зов его воображения. Перед ним проходили монсеньер Шарло, г-н де Гуле, префект Вормс-Клавлен, г-жа Вормс-Клавлен, г-н Лакарель и многие другие, а за ними еще и еще. От этих мыслей его отвлек солдат Жуванси, кандидат прав, пустивший в ход насос и плеснувший ему воды за шиворот.
— Жуванси, — спросил его серьезным тоном Бонмон, вытирая затылок, — в каком министерстве Луайе?
— Луайе? Министр народного просвещения и культов, — отвечал Жуванси.
— Это он назначает епископов?
— Да.
— Наверняка?
— Да. А тебе зачем?
— Так… — сказал Бонмон.
И воскликнул про себя:
«Черт побери, нашел… госпожа де Громанс!»
XII
В этот вечер г-н Летерье зашел к г-ну Бержере. Только лишь раздался звонок ректора, Рике соскочил с кресла, которое разделял с хозяином, и, глядя на дверь, свирепо залаял. А когда г-н Летерье вошел в кабинет, пес встретил его враждебным рычаньем. Эта объемистая фигура, это серьезное полное лицо, окаймленное седой бородой, были ему незнакомы.
— И ты, пес! — кротко пробормотал ректор.
— Извините его, — сказал г-н Бержере. — Рике — домашнее животное. Когда люди, воспитывая эту звериную породу, формировали ее характер, они сами считали, что чужой — это враг. Они не внушали собакам человеколюбия. Идея вселенского братства не проникла в душу Рике. Он представитель древней стадии социального строя.
— О! очень древней, — заметил ректор. — Потому что теперь, как всякому очевидно, среди людей царят мир, согласие и справедливость.
Так иронизировал ректор. Этот тон не был свойственен его уму. Но с некоторых пор у него появились новые мысли и новые слова.
Тем временем Рике продолжал лаять и рычать. Он явно старался остановить пришельца грозным взглядом и голосом. Тем не менее он пятился по мере того, как противник наступал. Он преданно сторожил дом, но все же соблюдал осторожность.
Потеряв терпение, хозяин приподнял его с земли за загривок и щелкнул раза два в мордочку.
Рике тотчас же перестал лаять, ласково заюлил и, высунув завиток язычка, лизнул карающую руку. Теперь его прекрасные глаза излучали грусть и кротость.
— Бедняжка Рике! — вздохнул г-н Летерье. — Вот награда за усердие.
— Надо вникнуть в его мысли, — ответил г-н Бержере, загнав Рике за кресло. — Теперь уж он знает, что не должен был встречать вас таким образом. Ему понятен только один вид зла — страдание, и только один вид добра — отсутствие страдания. Он до такой степени отождествляет преступление с наказанием, что для него дурной поступок это тот, за который наказывают. Когда я по неосторожности наступаю ему на лапу, он признает себя виновным и просит у меня прощения. Вопрос о справедливости и несправедливости не смущает его непогрешимого ума.
— Эта философия избавляет его от тревог, которые мы сейчас переживаем, — сказал г-н Летерье.
С тех пор как г-н Летерье подписался под так называемым «протестом интеллигентов», он жил в постоянном недоумении. Он изложил свои взгляды в письме, адресованном в местные газеты. Ему была непонятна точка зрения противников, ругавших его жидом, пруссаком, интеллигентом и продажной душонкой. Его удивляло также и то, что Эзеб Буле, редактор «Маяка», ежедневно называл его дурным гражданином и врагом армии.
— Поверите ли? — воскликнул он. — В «Маяке» осмелились напечатать, что я оскорбляю армию! Оскорбляю армию! Я, у которого сын под знаменами!
Оба профессора долго толковали о «Деле». И г-н Летерье, обладавший кристальной душой, добавил:
— Не могу понять, почему к этому вопросу пристегивают политические соображения и борьбу партий. Он стоит выше и тех и других, потому что это вопрос морали.