— Вы, по-видимому, не имеете в виду научных истин. Их прогресс стремителен, неудержим и благотворен, — сказал г-н Летерье.
— К сожалению, несомненно, — возразил г-н Бержере, — что научные истины, дойдя до толпы, погружаются в нее, как в болото, тонут в ней, не проявляют себя и совершенно бессильны побороть заблуждения и предрассудки.
Лабораторные истины, пользующиеся над вами и надо мной высшей властью, не господствуют над народными массами. Приведу только один пример. Система Коперника и система Галилея совершенно несовместимы с христианской физикой. Вы, однако, видите, что она проникла во Франции и во всем мире даже в начальные школы, ни на йоту не изменив богословских понятий, которые должна была разрушить. Совершенно очевидно, что сравнительно с системой мира какого-либо Лапласа древняя иудейско-христианская теория происхождения вселенной представляется столь же ребяческой, как планисфера на циферблате часов, которую смастерил какой-нибудь швейцарский ремесленник. Между тем, хотя теория Лапласа ясно изложена уже около ста лет тому назад, еврейские и халдейские сказки о сотворении мира, занесенные в священные христианские книги, не утратили своей власти над людьми. Наука никогда не наносила ущерба религии, и сколько бы вы ни доказывали бессмысленность какого-нибудь религиозного обряда, вы не сократите числа лиц, которые будут его исполнять.
Для толпы научные истины непривлекательны. Народы, сударь, живут мифологией. Они извлекают из мифа все познания, нужные им для жизни. Они не требовательны, и нескольких безобидных выдумок достаточно, чтобы позолотить существование миллионам. Короче сказать, истина не подчиняет себе людей. Да и это было бы прискорбно, ибо она противна как их духу, так и их интересам.
— Вы напоминаете греков, господин Бержере, — сказал ректор. — Вы сочиняете прекрасные софизмы, и ваши размышления звучат как мелодии на флейте Пана. Но я верю вместе с Ренаном, вместе с Эмилем Золя, что у истины есть сила убеждения, которой не обладают ни ошибки, ни ложь. Я говорю «истина», и вы меня, конечно, понимаете, господин Бержере. Ибо эти прекрасные слова «истина» и «справедливость» незачем определять, для того чтобы постигнуть их вечный смысл. Они сами в себе заключают сверкающую красоту и небесное сияние. А посему я верю в торжество истины. Это поддерживает меня в испытаниях, которые в данный момент выпали мне на долю.
— Хотелось бы, чтобы вы были правы, господин ректор, — отвечал Бержере. — Но, вообще говоря, я думаю, что наше представление о фактах и о людях редко соответствует самим людям и фактам; мыслительные средства, позволяющие нам судить об этих соответствиях, несовершенны и недостаточны и, если со временем устанавливаются кой-какие новые соответствия, то еще больше их разрушается. На мой взгляд, г-жа Ролан [258], сидя в тюрьме, обнаружила несколько наивную веру в человеческую справедливость, когда с таким мужеством и твердостью духа взывала к беспристрастию потомства. Потомство беспристрастно только тогда, когда оно равнодушно. И оно предает забвению то, что его больше не интересует. Оно отнюдь не судья, как полагала г-жа Ролан. Оно — толпа, слепая, изумленная, жалкая и яростная, как всякая толпа. Оно любит, но главным образом ненавидит. У него свои предрассудки; оно живет настоящим. Оно не знает прошлого. Суд потомства не существует.
— Однако же, — сказал г-н Летерье, — бывают также часы праведного суда и воздаяния.
— Считаете ли вы, — спросил г-н Бержере, — что такой час когда-либо пробьет для Макбета?
— Для Макбета?
— Для Макбета, сына Финлега, короля шотландского. Легенда и Шекспир, два великих властителя умов, сделали из него преступника. А я уверен, сударь, что он был отличным человеком. Он оградил сынов простого народа и сынов церкви от насилий знати. Он был бережливым королем, справедливым судьей, другом ремесленников. Так утверждает хроника. Он не убивал короля Дункана. Его жена вовсе не была злобной. Она звалась Грюох. У нее были поводы для целых трех вендетт в отношении к роду Малькольмов. Ее первый муж был заживо сожжен в своем замке. У меня здесь на столе в одном английском журнале имеется достаточно материала, чтобы доказать добродетель Макбета и невиновность леди Макбет. Думаете ли вы, что, обнародовав эти доказательства, я изменю всеобщее мнение?
— Не думаю, — ответил г-н Летерье.
— Я тоже не думаю, — вздохнул г-н Бержере.
В этот момент на городской площади раздались выкрики. Это горожане, согласно усвоенной ими привычке, шли бить стекла у сапожника Мейера — из уважения к армии.
Они кричали: «Смерть Золя! Смерть Летерье! Смерть Бержере! Смерть жидам!» И так как ректор обнаружил при этом некоторую печаль и некоторое негодование, г-н Бержере заметил ему, что нужно правильно осмыслить энтузиазм толпы.
— Эта кучка, — сказал он, — идет бить стекла к сапожнику. Она выполнит это без труда. Полагаете ли вы, что такая же толпа сумеет столь же легко вставить стекла или провести звонки у генерала Картье де Шальмо? Конечно, нет. Энтузиазм толпы не созидателен. Он по существу разрушителен. На сей раз он хочет сокрушить нас. Но не следует придавать данному частному случаю слишком большое значение. Лучше заняться общими законами, которые здесь проявляются.
— Пожалуй, — согласился г-н Летерье, представлявший собою олицетворение кротости. — Но все происходящее меня потрясает. Можем ли мы без прискорбия наблюдать, как восстает против справедливости и правды тот самый народ, который был для Европы и всего мира глашатаем прав и поучал законности всю вселенную?
VIII
Председатель суда г-н Касиньоль, скончавшийся на девяносто втором году жизни, был отвезен в церковь согласно его воле в катафалке для бедных. Это завещательное распоряжение было молчаливо осуждено всеми. Вся погребальная процессия втайне сочла себя обиженной этим, как знаком презрения к богатству, предмету всеобщего уважения, и как явным отказом от привилегии буржуазного класса. Вспоминали, что г-н Касиньоль всегда достойно содержал свой дом и до глубокой старости соблюдал строжайшую опрятность в одежде. Хотя все знали, что он постоянно был занят делами католических благотворительных учреждений, однако никто не применил к нему слов одного христианского оратора, сказавшего про кого-то: «Он так любил бедняков, что уподоблялся им». Поступок г-на Касиньоля объясняли не избытком человеколюбия, а приписывали его парадоксальной гордыне и холодно взирали на такое высокомерное смирение.
Жалели также о том, что покойный, будучи кавалером ордена Почетного легиона, распорядился не оказывать ему никаких воинских почестей. Состояние умов, взбудораженных националистическими газетами, было таково, что вполне открыто выражалось сожаление об отсутствии на похоронах солдат. Генерал Картье де Шальмо, явившийся в штатском, был с почетом встречен депутацией адвокатов. Многочисленные представители судебного ведомства и духовенства теснились перед домом усопшего. И когда под звон колоколов медленно двинулся к собору катафалк, предшествуемый крестом и церковным пением и сопровождаемый по бокам двенадцатью монахинями в белых чепцах, а позади — мальчиками и девочками из конгрегационных школ, все уяснили себе смысл этой долгой жизни, посвященной торжеству католической церкви. Весь город толпой следовал за гробом. Г-н Бержере шел в хвосте шествия. Архивариус Мазюр, приблизившись, шепнул ему на ухо:
— Я знал, что этот старый Касиньоль был при жизни завзятым палачом. Но я не думал, чтобы он был таким ханжой. Он выставлял себя либералом!
— Он им и был, — отвечал г-н Бержере. — Он должен был им быть, потому что домогался власти. Разве те, кто добиваются владычества, не ссылаются на требования свободы? Но вы умиляете меня, господин Мазюр.
— Чем? — спросил архивариус.
— Тем, что вы наравне с толпой постоянно обнаруживаете трогательное свойство поддаваться надувательству и усердно маршируете в процессии торжествующих простофиль.