Обывателиада в 3-х частях
1 Обыватель Михин — друг дворничихин. Дворник Службин с Фелицией в дружбе. У тети Фелиции лицо в милиции. Квартхоз милиции Федор Овечко имеет в совете нужного человечка. Чин лица не упомнишь никак: главшвейцар или помистопника. А этому чину домами знакома мамаша машинистки секретаря райкома. У дочки ее большущие связи: друг во ВЦИКе (шофер в автобазе!), а Петров, говорят, развозит мужчину, о котором все говорят шепоточком, — маленького роста, огромного чина. Словом — он… Не решаюсь… Точка. 2 Тихий Михин пойдет к дворничихе. “Прошу покорненько, попросите дворника”. Дворник стукнется к тетке заступнице. Тетка Фелиция шушукнет в милиции. Квартхоз Овечко замолвит словечко. А главшвейцар — Да Винчи с лица, весь в бороде, как картина в раме, — прямо пойдет к машинисткиной маме. Просьбу дочь предает огласке: глазки да ласки, ласки да глазки… Кого не ловили на такую аферу? Куда ж удержаться простаку-шоферу! Петров подождет, покамест, как солнце, персонье лицо расперсонится: – Простите, товарищ, извинений тысячка… — И просит и молит, ласковей лани. И чин снисходит: – Вот вам записочка. — А в записке — исполнение всех желаний. 3 А попробуй — полазий без родственных связей! Покроют дворники словом черненьким. Обложит белолицая тетя Фелиция. Подвернется нога, перервутся нервы у взвидевших наган и усы милиционеровы. В швейцарской судачат: – И не лезь к совету все на даче, никого нету. — И мама сама и дитя-машинистка, невинность блюдя, не допустят близко. А разных главных неуловимо шоферы возят и возят мимо. Не ухватишь — скользкие, — не люди, а налимы. «Без доклада воспрещается». Куда ни глянь, “И пойдут они, солнцем палимы, И застонут…”. Дело дрянь! Кто бы ни были сему виновниками – сошка маленькая или крупный кит, — разорвем сплетенную чиновниками паутину кумовства, протекций, волокит. 1926 ЛЮБОВЬ Мир опять цветами оброс, у мира весенний вид. И вновь встает нерешенный вопрос — о женщинах и о любви. Мы любим парад, нарядную песню. Говорим красиво, выходя на митинг. Но часто под этим, покрытый плесенью, старенький-старенький бытик. Поет на собранье: «Вперед, товарищи…» А дома, забыв об арии сольной, орет на жену, что щи не в наваре и что огурцы плоховато просолены. Живет с другой — киоск в ширину, бельем — шантанная дива. Но тонким чулком попрекает жену: – Компрометируешь пред коллективом. — То лезут к любой, была бы с ногами. Пять баб переменит в течение суток. У нас, мол, свобода, а не моногамия. Долой мещанство и предрассудок! С цветка на цветок молодым стрекозлом порхает, летает и мечется. Одноему в мире кажется злом — это алиментщица. Он рад умереть, экономя треть, три года судиться рад: и я, мол, не я, и она не моя, и я вообще кастрат. А любят, так будь монашенкой верной — тиранит ревностью всякий пустяк и мерит любовь на калибр револьверный, неверной в затылок пулю пустя. Четвертый — герой десятка сражений, а так, что любо-дорого, бежит в перепуге от туфли жениной, простой туфли Мосторга. А другой стрелу любви иначе метит, путает – ребенок этакий — уловленье любимой в романические сети с повышеньем подчиненной по тарифной сетке… По женской линии тоже вам не райские скинии. Простенького паренька подцепила барынька. Он работать, а ее не удержать никак — бегает за клёшем каждого бульварника. Что ж, сиди и в плаче Нилом нилься. Ишь! — Жених! – Для кого ж я, милые, женился? Для себя — или для них? — У родителей и дети этакого сорта: – Что родители? И мы не хуже, мол! — Занимаются любовью в виде спорта, не успев вписаться в комсомол. И дальше, к деревне, быт без движеньица — живут, как и раньше, из года в год. Вот так же замуж выходят и женятся, как покупают рабочий скот. Если будет длиться так за годом годик, то, скажу вам прямо, не сумеет разобрать и брачный кодекс, где отец и дочь, который сын и мама. Я не за семью. В огне и в дыме синем выгори и этого старья кусок, где шипели матери-гусыни и детей стерег – отец-гусак! Нет. Но мы живем коммуной плотно, в общежитиях грязнеет кожа тел. Надо голос подымать за чистоплотность отношений наших и любовных дел. Не отвиливай — мол, я не венчан. Нас не поп скрепляет тарабарящий. Надо обвязать и жизнь мужчин и женщин словом, нас объединяющим: «Товарищи». 1926 ПОСЛАНИЕ ПРОЛЕТАРСКИМ ПОЭТАМ Товарищи, позвольте без позы, без маски — как старший товарищ, неглупый и чуткий, поразговариваю с вами, товарищ Безыменский, товарищ Светлов, товарищ Уткин. Мы спорим, аж глотки просят лужения, мы задыхаемся от эстрадных побед, а у меня к вам, товарищи, деловое предложение: давайте устроим веселый обед! Расстелим внизу комплименты ковровые, если зуб на кого — отпилим зуб; розданные Луначарским венки лавровые — сложим в общий товарищеский суп. Решим, что все по-своему правы. Каждый поет по своему голоску! Разрежем общую курицу славы и каждому выдадим по равному куску. Бросим друг другу шпильки подсовывать, разведем изысканный словесный ажур. А когда мне товарищи предоставят слово — я это слово возьму и скажу: – Я кажусь вам академиком с большим задом, один, мол, я жрец поэзий непролазных. А мне в действительности единственное надо — чтоб больше поэтов хороших и разных. Многие пользуются напостовской тряскою, с тем чтоб себя обозвать получше. – Мы, мол, единственные, мы пролетарские… — А я, по-вашему, что — валютчик? Я по существу мастеровой, братцы, не люблю я этой философии нудовой. Засучу рукавчики: работать? драться? Сделай одолжение, а ну, давай! Есть перед нами огромная работа — каждому человеку нужное стихачество. Давайте работать до седьмого пота над поднятием количества, над улучшением качества, Я меряю по коммуне стихов сорта, в коммуну душа потому влюблена, что коммуна, по-моему, огромная высота, что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина. А в поэзии нет ни друзей, ни родных, по протекции не свяжешь рифм лычки. Оставим распределение орденов и наградных, бросим, товарищи, наклеивать ярлычки. Не хочу похвастать мыслью новенькой, но по-моему — утверждаю без авторской спеси — коммуна — это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен. Стоит изумиться рифмочек парой нам — мы почитаем поэтика гением. Одного называют красным Байроном, другого — самым красным Гейнем. Одного боюсь — за вас и сам, — чтоб не обмелели наши души, чтоб мы не возвели в коммунистический сан плоскость раешников и ерунду частушек. Мы духом одно, понимаете сами: по линии сердца нет раздела. Если вы не за нас, а мы не с вами, то черта ль нам остается делать? А если я вас когда-нибудь крою и на вас замахивается перо-рука, то я, как говорится, добыл это кровью, я больше вашего рифмы строгал. Товарищи, бросим замашки торгашьи – моя, мол, поэзия — мой лабаз! — всё, что я сделал, все это ваше — рифмы, темы, дикция, бас! Что может быть капризней славы и пепельней? В гроб, что ли, брать, когда умру? Наплевать мне, товарищи, в высшей степени на деньги, на славу и на прочую муру! Чем нам делить поэтическую власть, сгрудим нежность слов и слова-бичи, и давайте без завистей и без фамилий класть в коммунову стройку слова-кирпичи. Давайте, товарищи, шагать в ногу. Нам не надо брюзжащего лысого парика! А ругаться захочется — врагов много по другую сторону красных баррикад. 1926 ФАБРИКА БЮРОКРАТОВ Его прислали для проведенья режима. Средних способностей. Средних лет. В мыслях – планы. В сердце – решимость. В кармане – перо и партбилет. Ходит, распоряжается энергичным жестом. Видно — занимается новая эра! Сам совался в каждое место, всех переглядел — от зава до курьера. Внимательный к самым мельчайшим крохам, вздувает сердечный пыл… Но бьются слова, как об стену горохом, об — канцелярские лбы. А что канцелярии? Внимает, мошенница! Горите хоть солнца ярче, — она уложит весь пыл в отношеньица, в анкетку и в циркулярчик. Бумажку встречать с отвращением нужно. А лишь увлечешься ею, — то через день голова заталмужена в бумажную ахинею. Перепишут все и, канителью исходящей нитясь, на доклады с папками идут: – Подпишитесь тут! Да тут вот подмахнитесь!.. И вот тут, пожалуйста!.. И тут!.. И тут!.. — Пыл в чернила уплыл без следа. Пред в бумагу всосался, как клещ… Среда — это паршивая вещь!! Глядел, лицом белее мела, сквозь канцелярский мрак. Катился пот, перо скрипело, рука свелась и вновь корпела, — но без конца громадой белой росла гора бумаг. Что угодно подписью подляпает, и не разберясь: куда, зачем, кого? Собственную тетушку назначит римской папою. Сам себе подпишет смертный приговор. Совести партийной слабенькие писки заглушает с днями исходящий груз. Раскусил чиновник пафос переписки, облизнулся, въелся и – вошел во вкус. Где решимость? планы? и молодчество? Собирает канцелярию, загривок мыля ей. – Разузнать немедля имя – отчество! Как такому посылать конверт с одной фамилией??! — И опять несется мелким лайцем: – Это так-то службу мы несем?! Написали просто «прилагается» и забыли написать «при сем»! — В течение дня страну наводня потопом ненужной бумажности, в машину живот уложит — и вот на дачу стремится в важности. Пользы от него, что молока от черта, что от пшенной каши — золотой руды. Лишь растут подвалами отчеты, вознося чернильные пуды. Рой чиновников с недели на день аннулирует октябрьский гром и лом, и у многих даже проступают сзади пуговицы дофевральские с орлом. Поэт всегда и добр и галантен, делиться выводом рад. Во-первых: из каждого при известном таланте может получиться бюрократ. Вывод второй (из фельетонной водицы вытекал не раз и не сто): коммунист не птица, и незачем обзаводиться ему бумажным хвостом. Третий: поднять бы его за загривок от бумажек, разостланных низом, чтоб бумажки, подписанные прямо и криво, не заслоняли ему коммунизм. 1926 ТОВАРИЩУ НЕТТЕ