пароходу и человеку
Я недаром вздрогнул. Не загробный вздор. В порт, горящий, как расплавленное лето, разворачивался и входил товарищ “Теодор Нетте”. Это – он. Я узнаю его. В блюдечках – очках спасательных кругов. – Здравствуй, Нетте! Как я рад, что ты живой дымной жизнью труб, канатов и крюков. Подойди сюда! Тебе не мелко? От Батума, чай, котлами покипел… Помнишь, Нетте, — в бытность человеком ты пивал чаи со мною в дипкупе? Медлил ты. Захрапывали сони. Глаз кося в печати сургуча, напролет болтал о Ромке Якобсоне и смешно потел, стихи уча. Засыпал к утру. Курок аж палец свел… Суньтеся — кому охота! Думал ли, что через год всего встречусь я с тобою — с пароходом. За кормой лунища. Ну и здорово! Залегла, просторы надвое порвав. Будто навек за собой из битвы коридоровой тянешь след героя, светел и кровав. В коммунизм из книжки верят средне. “Мало ли, что можно в книжке намолоть!” А такое — оживит внезапно «бредни» и покажет коммунизма естество и плоть. Мы живем, зажатые железной клятвой. За нее — на крест, и пулею чешите: это — чтобы в мире без России, без Латвии, жить единым человечьим общежитьем. В наших жилах — кровь, а не водица. Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела. Мне бы жить и жить, сквозь годы мчась. Но в конце хочу — других желаний нету — встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте. 15 июля 1926 г., Ялта УЖАСАЮЩАЯ ФАМИЛЬЯРНОСТЬ Куда бы ты ни направил разбег, и как ни ерзай, и где ногой ни ступи, — есть Марксов проспект, и улица Розы, и Луначарского — переулок или тупик. Где я? В Ялте или в Туле? Я в Москве или в Казани? Разберешься? – Черта в стуле! Не езда, а – наказанье. Каждый дюйм бытия земного профамилиен и разыменован. В голове от имен такая каша! Как общий котел пехотного полка. Даже пса дворняжку вместо «Полкаша» зовут: «Собака имени Полкан». “Крем Коллонтай. Молодит и холит”. «Гребенки Мейерхольд». “Мочала а-ля Качалов”. “Гигиенические подтяжки имени Семашки”. После этого гуди во все моторы, наизобретай идей мешок, все равно — про Мейерхольда будут спрашивать: – “Который? Это тот, который гребешок?” Я к великим не суюсь в почетнейшие лики. Я солдат в шеренге миллиардной. Но и я взываю к вам от всех великих: – Милые, не обращайтесь с ними фамильярно! 1926 КАНЦЕЛЯРСКИЕ ПРИВЫЧКИ Я два месяца шатался по природе, чтоб смотреть цветы и звезд огнишки. Таковых не видел. Вся природа вроде телефонной книжки. Везде — у скал, на массивном грузе Кавказа и Крыма скалоликого, на стенах уборных, на небе, на пузе лошади Петра Великого, от пыли дорожной до гор, где грозы гремят, грома потрясав, — везде отрывки стихов и прозы, фамилии и адреса. “Здесь были Соня и Ваня Хайлов. Семейство ело и отдыхало”. “Коля и Зина соединили души”. Стрела и сердце в виде груши. “Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Комсомолец Петр Парулайтис”. “Мусью Гога, парикмахер из Таганрога”. На кипарисе, стоящем века, весь алфавит: а б в г д е ж з к. А у этого от лазанья талант иссяк. Превыше орлиных зон просто и мило: “Исак Лебензон”. Особенно людей винить не будем. Таким нельзя без фамилий и дат! Всю жизнь канцелярствовали, привыкли люди. Они и на скалу глядят, как на мандат. Такому, глядящему за чаем с балконца как солнце садится в чаще, ни восход, ни закат, а даже солнце — входящее и исходящее. Эх! Поставь меня часок на место Рыкова, я б к весне декрет железный выковал: “По фамилиям на стволах и скалах узнать подписавшихся малых. Каждому в лапки дать по тряпке. За спину ведра — и марш бодро! Подписавшимся и Колям и Зинам собственные имена стирать бензином. А чтоб энергия не пропадала даром, кстати и Ай-Петри почистить скипидаром. А кто до того к подписям привык, что снова к скале полез, — у этого навсегда закрывается лик- без”. Под декретом подпись и росчерк броский — Владимир Маяковский. 1926 Ялта, Симферополь, Гурзуф, Алупка ХУЛИГАН Республика наша в опасности. В дверь лезет немыслимый зверь. Морда матовым рыком гулка, лапы — в кулаках. Безмозглый, и две ноги для ляганий, вот – портрет хулиганий. Матроска в полоску, словно леса. Из этих лесов глядят телеса. Чтоб замаскировать рыло мандрилье, шерсть аккуратно сбрил на рыле. Хлопья пудры («Лебяжьего пуха»!), бабочка-галстук от уха до уха. Души не имеется. (Выдумка бар!) В груди — пивной и водочный пар. Обутые лодочкой качает ноги водочкой. Что ни шаг — враг. – Вдрызг фонарь, враги – фонари. Мне темно, так никто не гори. Враг – дверь, враг – дом, враг — всяк, живущий трудом. Враг – читальня. Враг – клуб. Глупейте все, если я глуп! — Ремень в ручище, и на нем повисла гиря кистенем. Взмахнет, и гиря вертится, — а ну — попробуй встретиться! По переулочкам – луна. Идет одна. Она юна. – Хорошенькая! (За косу.) Обкрутимся без загсу! — Никто не услышит, напрасно орет вонючей ладонью зажатый рот. – Не нас контрапупят — не наше дело! Бежим, ребята, чтоб нам не влетело! — Луна в испуге за тучу пятится от рваной груды мяса и платьица. А в ближней пивной веселье неистовое. Парень пиво глушит и посвистывает. Поймали парня. Парня – в суд. У защиты словесный зуд: – Конечно, от парня уйма вреда, но кто виноват? — Среда. В нем силу сдерживать нет моготы. Он – русский. Он — богатырь! – Добрыня Никитич! Будьте добры, не трогайте этих Добрынь! — Бантиком губки сложил подсудимый. Прислушивается к речи зудимой. Сидит смирней и краше, чем сахарный барашек. И припаяет судья (сердобольно) «4 месяца». Довольно! Разве зверю, который взбесится, дают на поправку 4 месяца? Деревню – на сход! Собери и при ней словами прожги парней! Гуди, и чтоб каждый завод гудел об этой последней беде. А кто словам не умилится, тому агитатор — шашка милиции. Решимость и дисциплина, пружинь тело рабочих дружин! Чтоб, если возьмешь за воротник, хулиган раскис и сник. Когда у больного рука гниет — не надо жалеть ее. Пора топором закона отсечь гнилые дела и речь! 1926 ХУЛИГАН Ливень докладов. Преете? Прей! А под клубом, гармошкой избранные, в клубах табачных шипит «Левенбрей», в белой пене прибоем трехгорное… Еле в стул вмещается парень. Один кулак — четыре кило. Парень взвинчен. Парень распарен. Волос взъерошенный. Нос лилов. Мало парню такому доклада. Парню — слово душевное нужно. Парню силу выхлестнуть надо. Парню надо… – новую дюжину! Парень выходит. Как в бурю на катере. Тесен фарватер. Тело намокло. Парнем разосланы к чертовой матери бабы, деревья, фонарные стекла. Смотрит — кому бы заехать в ухо? Что башка не придумает дурья?! Бомба из безобразий и ухарств, дурости, пива и бескультурья. Так, сквозь песни о будущем рае, только солнце спрячется, канув, тянутся к центру огней от окраин драка, муть и ругня хулиганов. Надо в упор им — рабочьи дружины, надо, чтоб их судом обломало, в спорт перелить мускулья пружины, — надо и надо, но этого мало… Суд не скрутит — набрать имен и раструбить в молве многогласой, чтоб на лбу горело клеймо: «Выродок рабочего класса». А главное – помнить, что наше тело дышит не только тем, что скушано; надо — рабочей культуры дело делать так, чтоб не было скушно. 1926 РАЗГОВОР НА ОДЕССКОМ РЕЙДЕ ДЕСАНТНЫХ СУДОВ: «СОВЕТСКИЙ ДАГЕСТАН» И «КРАСНАЯ АБХАЗИЯ» Перья-облака, закат расканарейте! Опускайся, южной ночи гнет! Пара пароходов говорит на рейде: то один моргнет, а то другой моргнет. Что сигналят? Напрягаю я морщины лба. Красный раз… угаснет, и зеленый… Может быть, любовная мольба. Может быть, ревнует разозленный. Может, просит: «Красная Абхазия»! Говорит «Советский Дагестан». Я устал, один по морю лазая, подойди сюда и рядом стань. — Но в ответ коварная она: – Как-нибудь один живи и грейся. Я теперь по мачты влюблена в серый «Коминтерн», трехтрубный крейсер. – Все вы, бабы, трясогузки и канальи… Что ей крейсер, дылда и пачкун? — Поскулил и снова засигналил! – Кто-нибудь, пришлите табачку!.. Скучно здесь, нехорошо и мокро. Здесь от скуки отсыреет и броня… — Дремлет мир, на Черноморский округ синь-слезищу морем оброня. 1926 ПИСЬМО ПИСАТЕЛЯ ВЛАДИМИРА ВЛАДИМИРОВИЧА МАЯКОВСКОГО ПИСАТЕЛЮ АЛЕКСЕЮ МАКСИМОВИЧУ ГОРЬКОМУ Алексей Максимович, как помню, между нами что-то вышло вроде драки или ссоры. Я ушел, блестя потертыми штанами; взяли Вас международные рессоры. Нынче — иначе. Сед височный блеск, и взоры озаренней. Я не лезу ни с моралью, ни в спасатели, без иронии, как писатель говорю с писателем. Очень жалко мне, товарищ Горький, что не видно Вас на стройке наших дней. Думаете — с Капри, с горки Вам видней? Вы и Луначарский — похвалы повальные, добряки, а пишущий бесстыж — тычет целый день свои похвальные листы. Что годится, чем гордиться? Продают «Цемент» со всех лотков. Вы такую книгу, что ли, цените? Нет нигде цемента, а Гладков написал благодарственный молебен о цементе. Затыкаешь ноздри, нос наморщишь и идешь верстой болотца длинненького. Кстати, говорят, что Вы открыли мощи этого… Калинникова. Мало знать чистописаниев ремесла, расписать закат или цветенье редьки. Вот когда к ребру душа примерзла, ты ее попробуй отогреть-ка! Жизнь стиха — тоже тиха. Что горенья? Даже нет и тленья в их стихе холодном и лядащем. Все входящие срифмуют впечатления и печатают в журнале в исходящем. А рядом молотобойцев анапестам учит профессор Шенгели. Тут не поймете просто-напросто, в гимназии вы, в шинке ли? Алексей Максимович, у Вас в Италии Вы когда-нибудь подобное видали? Приспособленность и ласковость дворовой, деятельность блюдо-рубле – и тому подобных «лиз» называют многие – “здоровый реализм”. — И мы реалисты, но не на подножном корму, не с мордой, упершейся вниз, — мы в новом, грядущем быту, помноженном на электричество и коммунизм. Одни мы, как ни хвалите халтуры, но, годы на спины грузя, тащим историю литературы — лишь мы и наши друзья. Мы не ласкаем ни глаза, ни слуха. Мы — это Леф, без истерики — мы по чертежам деловито и сухо строим завтрашний мир. Друзья — поэты рабочего класса. Их знание невелико, но врезал инстинкт в оркестр разногласый буквы грядущих веков. Горько думать им о Горьком-эмигранте. Оправдайтесь, гряньте! Я знаю — Вас ценит и власть и партия, Вам дали б все — от любви до квартир. Прозаики сели пред Вами на парте б: – Учи! Верти! — Или жить вам, как живет Шаляпин, раздушенными аплодисментами оляпан? Вернись теперь такой артист назад на русские рублики — я первый крикну: – Обратно катись, народный артист Республики! — Алексей Максимыч, из-за Ваших стекол виден Вам еще парящий сокол? Или с Вами начали дружить по саду ползущие ужи? Говорили (объясненья ходкие!), будто Вы не едете из-за чахотки. И Вы в Европе, где каждый из граждан смердит покоем, жратвой, валютцей! Не чище ль наш воздух, разреженный дважды грозою двух революций! Бросить Республику с думами, с бунтами, лысинку южной зарей озарив, — разве не лучше, как Феликс Эдмундович, сердце отдать временам на разрыв. Здесь дела по горло, рукав по локти, знамена неба алы, и соколы — сталь в моторном клекоте — глядят, чтоб не лезли орлы. Делами, кровью, строкою вот этою, нигде не бывшею в найме, — я славлю взвитое красной ракетою Октябрьское, руганное и пропетое, пробитое пулями знамя! 1926 ДОЛГ УКРАИНЕ Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи! Здесь небо от дыма становится черно, и герб звездой пятиконечной вточен. Где горилкой, удалью и кровью Запорожская бурлила Сечь, проводов уздой смирив Днепровье, Днепр заставят на турбины течь. И Днипро по проволокам-усам электричеством течет по корпусам. Небось, рафинада и Гоголю надо! Мы знаем, курит ли, пьет ли Чаплин; мы знаем Италии безрукие руины; мы знаем, как Дугласа галстух краплен… А что мы знаем о лице Украины? Знаний груз у русского тощ — тем, кто рядом, почета мало. Знают вот украинский борщ, знают вот украинское сало. И с культуры поснимали пенку: кроме двух прославленных Тарасов — Бульбы и известного Шевченка, — ничего не выжмешь, сколько ни старайся. А если прижмут — зардеется розой и выдвинет аргумент новый: возьмет и расскажет пару курьезов — анекдотов украинской мовы. Говорю себе: товарищ москаль, на Украину шуток не скаль. Разучите эту мову на знаменах — лексиконах алых, — эта мова величава и проста: “Чуешь, сурмы заграли, час расплаты настав…” Разве может быть затрепанней да тише слова поистасканного «Слышишь»?! Я немало слов придумал вам, взвешивая их, одно хочу лишь, — чтобы стали всех моих стихов слова полновесными, как слово «чуешь». Трудно людей в одно истолочь, собой кичись не очень. Знаем ли мы украинскую ночь? Нет, мы не знаем украинской ночи. 1926 ОКТЯБРЬ