В Томске
Четвертые сутки почти без остановок – рейс был срочный, а не по усмотрению – двигался по Оби пароход «Фурор».
Беспредельность мутной желтой воды, далеко раздвинутые берега «русской Амазонки», отсутствие признаков человеческого жилья создавали впечатляющую картину. Казалось, ей не будет конца, и это ощущение пространства, поглощающего все и вся, вызывало чувство отрешенности ото всего мира. Не верилось, что где-то есть города, шумная жизнь, тихие речушки и ручейки. Мощный облик сильной сибирячки, разлившейся во все стороны, вытеснил все иные представления и пейзажи.
Изредка на отдаленном берегу, как во сне, возникала безымянная деревня-починок. Один-два, от силы пять домов, так и не ставшие настоящей деревней. Кому придет охота селиться в эдакой пустынности? Еще реже встречался чум, покрытый березовой корой, бедное жилище сибирского инородца. Всюду виднелись следы большой воды: затопленные низины, островки осин, несмотря на свою долговязость, почти по пояс погруженных в воду, размытый, обсыпавшийся противоположный берег.
Где-то в сумерках взгляду пассажиров, подавленных прозаическим однообразием пути, предстало видение – белая церковь на островке, едва ли не посередине реки. Обские волны переливались в разбитые узкие оконца, точили стены, били в углы. Течением принесло сюда обломки досок, щепу, коряги и прочий речной мусор. Было непонятно, как и для чего возник на этом месте божий храм, кем брошен и что с ним станется позже…
Пассажиры долго оглядывались на затопленную церквушку. В эти минуты на обеих палубах было по-особому тихо.
И только зрелище каравана плотов, сплавлявшихся вниз по течению, отвлекло внимание от грустного зрелища. Собственно, даже не сами плоты показались необычными, а лошади на плотах. Они стояли по три-четыре на каждом, спокойно жевали траву, встряхивали мордами, звенели уздечками – словно в ночном на лугу пребывали, а не во власти водной стихии. Видать, эти сугубо сухопутные существа были привычными рекоходами. Плотогоны, или, как говорят на Оби, плауки, отогнав древесину в уговоренное место, обычно возвращаются домой верхом, вот лошади и привыкли: в одну сторону – рекой, в другую – по берегу.
Крылов смотрел на реку, облокотившись о перила, пытался понять незнакомую и скрытую силу, заключенную в воде. Отчего, право же, так влечет к себе движение воды? Завораживает, не отпускает…
«Жизнь человека постепенна. Она как бы вытекает, скользит из одного состояния в другое. Так неприметно растет трава, затем жолкнет и вянет: сама по себе, без вмешательства косы-литовки. Отчего же любит человек всевозможные рубежи, скачки, вехи? Новый год, дни рождений, месяцы, часы… Географические границы, условные и прочие линии и черты, – размышлял Крылов, стоя в штурвальной рубке у смотрового окна. – Вот и я соблазнился любезным предложением капитана воочию рассмотреть границу двух рек. Будто возможна она, водяная?»
– Извольте не отвлекаться, – предупредил капитан и приказал снизить ход.
Усы по бокам носовой части парохода опали, пена перестала вспухать, и судно медленно заскользило по воде.
Сверху, из рубки, было хорошо видно, как широко и могуче катила Обь свои желтые глинистые воды. И вдруг – вода пропадала, словно уходила внутрь земли, в гигантский колодец! Изломистая, неровная, но отчетливо видимая полоса темной, почти черной воды заступала путь Оби, преграждала ее движение.
Это было воистину удивительное, захватывающее зрелище! Крылов не верил своим глазам: впервые в жизни он видел водяную границу. Отчего сие происходит?
– Очень простая разгадка, любезный Порфирий Никитич, – насладившись удивлением гостя, охотно принялся объяснять капитан. – Обь, как вы изволили заметить, сильная река. Обва – «снежная вода». Так зовут ее здешние люди. А ложе у нее песчаное да глинистое, отчего вода и засорена. А Тома, или, как ее по-современному кличут, Томь, – другого характера. Поспокойней. Поуже. И вода в ней чистейшая. Но по сравнению с обской кажется черной. Вот ведь что поразительно: чистейшая, а кажется черной!
– Да, действительно, две реки, два характера.
Капитан, воодушевленный этим замечанием, принялся рассказывать все, что знал, что накопил в плаваниях по сибирским рекам. О том, как трудны здесь переходы: капитаны ходят почти вслепую, сносных лоций не имеется. Как бесчинствуют местные корсары, из озорства сбивают бакены, топят лодки, норовят в бок садануть или корму прошибить. Глаз да глаз нужен.
Он любил свое дело. Оторви от реки, от парохода – тотчас и погибнет. К весне так изнудится, что и не узнать; худющий, словно медведь-шатун, и такой же злой. Ну, а когда уж река вскроется – живет!
Не единожды вмерзал со своими суденышками. Он ведь не сразу на этот двухпалубный красавец попал; приходилось и лодководцем служить, и плотогонничать, и завознями командовать.
Одинок-с. Так и не решился обзавестись семейством в силу неспокойствия своей натуры. В свободное время грешит собирательством – очень любит всякие сказы, бывальщины. Уж изрядную тетрадочку накопил. Вот и все, что составляет его жизненное счастье.
Крылов посмотрел на «человека в мундире» с запоздалым раскаянием: не встречай людей по одежке; вот тебе и наука…
– Как-то на Енисее пришлось мне с одним шаманом на зимовье жить, – продолжал капитан. – Из кетов шаман. Это сибирский такой местный народец – кеты. Охотники, рыболовы – словом, таежные люди, темные. Но этот Какемпту был, доложу я вам, образованнейший для своего племени человек! О Пушкине слыхал… спрашиваю, откуда слыхал-то? Говорит: духи-лунги сообщили. Хитрец… Меня Нучьжой звал, русским, то есть. Правда, перевод по-ихнему не того-с… «Господин с соплями». Дескать, на морозе «тает». Но об этом я уж потом проведал, а пока жили, не знал. Нучьжа так Нучьжа, мне все едино, лишь бы зиму перемолчать, баржу с мануфактурой укараулить. Между прочим, Какемпту сильно помог мне, в его владениях товар целехонек сохранился.
Капитан замолчал, поглощенный управлением парохода, и заговорил опять, когда крутой изгиб реки благополучно остался позади.
– Так о чем это я? Ну да, о шамане… Вот он сказывал, что и его народец жил на Томи, потом на север откочевал, подальше от русских нучьж с «огненными языками». С ружьями, значит. Шаман говорил, что они эту речку Томь называли Темной рекой. За цвет. На севере есть красные, железистые, коричневые – те, что из болот идут. Томь на особицу. Темная. И город стал по ее имени называться.
– Темноводск, значит?
– Выходит, так, – согласился капитан. – А вам известно, как томичей дразнят?
– Помилуйте, откуда же? Я ведь впервые – и по этим рекам, и в город, – ответил Крылов, приготавливаясь услышать от собеседника еще что-нибудь занятное.
– О томичах старая слава нехорошая шла. Де, пьяницы, воры, распутники да урывай-алтынники. Это, говорят, в древности было. А уж потом, позже, томичей аленичами стали звать. Либо моксунники да бакланы, либо аленичи. А сейчас гужеедами дразнят. Томские мужики – гужееды. Извозом промышляют, значит.
– Любопытно.
– Есть прибаска такая… Когда Томским городом управляли еще коменданты, а не губернаторы, приехал новый комендант. Жители послали к нему своих лучших людей бить челом. «Челом бьем твоей чести, кормилец!» – «Здравствуйте. Ну, как у вас дела-то ведутся?» – «Как, батюшка, ведутся? Известно как. Все таперича по страху божескому делается». – «А кто у вас старше всех?» – «Старше-то? А вот Корнил Корнилович, что за Ушайкой живет, ему, почитай, за сто лет». – «Да я не о том! Кого вы слушаетесь?» – «А-а… Слушаем, батюшка, по праздникам Миканора Стахиича, он хоша и слепой, а презнатно на скрипице играет». – «Эх, какие вы… Мне надо знать, кого вы боитесь?» – «Ну, это бык поповский, кормилец, такой бодун, что страсть». – «Да вы меня не понимаете, любезные! Я спрашиваю, кто у вас выше всех?» – «О, это Алена из-за озера. Она подит-кось с сажень будет ростом». Комендант рассердился и прогнал их: «Вон, аленичи, вон пошли от меня!».