В этот раз семиугольник получился особенно ловко. Березовые поленья, ровные и длинные, оставшиеся еще с прошлой ночевки, красиво белели на земле, и огонек уж домовито вился по скрученной сухой бересте. Вбить пару кольев, подвесить на перекладине котел… Вот так. Теперь и другими делами заняться можно.
Управившись с костерной постройкой, Крылов заспешил к подводам. Выискал опрокинувшийся поутру воз, ослабил веревки, стал осторожно снимать помятые корзины.
Помощники тут как тут – пегий дедок, числившийся объездным (ямщик, следящий за порядком в обозе), лёля Семена Даниловича, крестный отец значит, и щуплый костлявый отпрыск Акинфий, приблудившийся к обозу еще на выезде из Казани.
– Ц-ц! Как размахонились, бедные корзиночки-те! – сочувственно зацокал дедок.
– Побыстрей шараборься, – подстегнул его Акинфий. – Долго возжаешься. В деревню смотаться надо, посмотреть на ихние пугалища.
– А мне што, эт-мы живой рукой.
По говору Крылов давно определил – лёля из могилевских переселенцев: слова языком катает, словно оглаживает. Акинфий – коренной уралец; этот не гладит слова, а ломает, нарочно согласными чиркает, будто искру высекает. Скрытен парнишка. Скрытен и пролазчив. От такого всего ждать можно.
– Латать корзины придется, – объявил лёля озабоченно. – Вот энти четыре штуки. И короб. Дозволь прутье нарезать, барин?
Я в этом понимаю.
– Будь ласков, нарежь, – благодарно кивнул Крылов и обратился к Акинфию: – А ты холстину достань да вот здесь расстели. Я из корзин на нее выкладывать стану.
– Ваша воля, – вихрем снялся быстрый на ногу парнишка.
Без промедления вернувшись, он разбросил ряднину, для видимости потоптался минуту-другую – и затем исчез, будто провалился.
– Никитич, а и де ты? – из-за деревьев донесся зычный голос старшого.
– Здесь я, здесь, Семен Данилович. Что случилось?
– Вопрос есть, – подошел тот вразвалку. – Как насчет отлучки будет? Отпустишь в деревню похарчевать и помыться, али при тебе сядем?
– Зачем же сидеть? – Крылов проморгал от соринки голубые глаза, воспаленные от многодневного раздражения жарой и пылью, улыбнулся дружески. – Ступайте. По сменам.
Он понимал, что не харчи и не банька волнует сейчас мужиков, приспела охота выпить, гульнуть. Силой их не удержишь, крадком уйдут. Лучше уж по-хорошему…
– Ясное дело, по сменам, – радостно сопнул Семен Данилович. – Дозор оставлю. Лёлю свово, он за лошадьми присмотрит. Опять же Акинфия – у него глаз молодой. А в баньку мы тебя кликнем, Никитич. Побаловаться парком кому не охота?
– Не откажусь.
– Я и говорю!
Возчики собирались в отлучку шумно, спешно, боясь, как бы не передумал барин. Кряжистые, широкоплечие, неуклюжие в ямщицких армяках, с обветренными прокаленными лицами, заросшими косматыми бородами, они сейчас походили на школьников, счастливо избежавших субботки, традиционного дня расчетов за всю неделю розгами. Грустно и забавно было наблюдать за ними.
Акинфий поглядывал на мужиков с завистью. Дедок-лёля, напротив, не обращал никакого внимания. Вился возле Крылова, выговаривался после долгого молчания. О чем? О лошадях, конечно. Конскую тему объездной мог развивать без устали, до бесконечности. Казалось, он знал о лошадях все: как принять затянутого жеребенка, выходить задохлеца, распрячь-запрячь, чем и как лечить ноготь или, к примеру, мышьяки – конские болезни, во время которых в ноздрях и горле животного делаются завалы и лошади невозможно дышать… Попутно дедок сообщал сведения о том, что конский дух полезен от чахотки, что мужик-корень лечит у лошадей чесотку, что тоболяки считаются очень плохими ямщиками, их нанимают только по большой нужде, и, напротив, томские гужееды или тюменцы – люди хожалые, опытные, им довериться можно… Что нельзя кормить коней сухарями – потеют… Что всякие переселенцы из России наввозили в Сибирь разных лошадей, которые и перепутались; поднялись ноне в цене местные породы: кузнецкая и чумышская…
– Лошади у нас особые, сибирские, ишшо татарами ученые. Всякая ли скотинка Великий тракт сдюжить? А томская порода – хоть бы што! И в лето, и в зиму. От нее разору нет, ежели питать по методе.
– Что еще за метода такая?
– Обнаковенная, – показал пустые синие десна лёля. – Не кормить вовсе. Пущай идеть, как бог на душу положить. Помирать-те ей не хочется! Лошадь на жилах должна иттить, в узел себя скручивать. Тогда в ей сила разовьется, норов. А вволю кормить – не сдюжить. Не-а. Сытую скотину на мясо бьють, в обоз не ставють.
– Невеселая наука, – перебирая в руках прутья, добытые стариком, покачал головой Крылов. – Неправильная.
Волосы его, еще не седые, цвета темной кедровой коры, освобожденные от фуражки, подсохли, закудрявились. По сравнению с выгоревшей бородкой они кажутся чужими.
– А у нас уся жизнь такая, – печально согласился объездной. – Неправильная. Да ты не бери в голову, барин! Мало ли што я тебе набураню. Давай-ка лучше ужин примем. А потом и за плетенье можно браться, на горячий живот. Вечера ноне долгие, световые. Куды с добром…
Крылов послушно оставил корзины, пошел к костру, над которым призывно ухал котелок с толстыми штями – густой просяной кашей, булькал кипяток для чая.
Покойно у реки, просторно. Негромно возятся в ветвях птахи. Всплескивает в воде рыбица. Изредка перекликаются полевые кобылки. Ласкает прохладный ветерок шершавую кожу, пьянит запахами. Красота – словами не выскажешь, раздолье.
– Опять дрыхаешь, лежебок? Эх ты, калина худая!
Лёля походя подергал за рогожку, на которую успел завалиться Акинфий. Сонлив отрок безмерно. Как затаился, не вертится под ногами, значит, кемарит в каком-либо закутке. Песий сын… Ежели б не сиротство горькое, артель давно его из своего ряда вышугнула бы.
Акинфий воровато оглянулся, – на остром веснушчатом лице появилась недетская злоба, – и сунул под нос старика костлявый кулак:
– Во, видал?
Но заметив взгляд Крылова, тут же разулыбался, послушным голосом возвестил:
– Здеся я! Али куда сбегать? – и зелеными пройдошистыми глазами преданно уставился на барина.
– Иди к нам, Акинфий. Ужинать пора, – пригласил тот.
Еще одна причуда у барина – с возчиками кушать, будто с ровней. Хитрит, а может, и верно, от хорошей души старается?
Парнишка ждать себя не заставил, умостился рядом с лёлей, нетерпеливо обшмыгал руки о траву.
Крылов сполоснул в ведре пучок собранного еще по дороге дикого лука, бросил в котел, размешал.
– Отведай, брат Акинфий, первым, – сказал. – Горячее сыро не бывает. Я, к примеру, не любитель размазни. А ты?
Акинфий неопределенно мотнул кудлатой головой, цепко взял ложку. Сколько помнил себя, ему все время хотелось есть, так что рассуждения барина о каше-размазне показались ему пустыми.
Ну, коли желает, пусть поговорит. Так-то он ничего, не вредный. Только не настоящий какой-то… Обозные мужики сказывают: научный человек, в Томск едет учить студентов какой-то ботанике. Большой груз с собой везет, по ученой части… Вот ему, дескать, и интересно, как да что местные жители прозывают. Дерябка на его языке выходит незабудкой, мышья репка – клевером, дуботыльник – полынью, ломовая трава – мятой, а бархатник – татарником… Будто с иноземного языка перетолмачивает. А какая разница? Все одно – трава и трава! Ученый барин то беседлив не в меру, то по целым дням молчит, во все глаза на тайгу пялится. То вдруг подступит ни с того ни с сего: как-де, Акинфий, ты без отца-матери остался? Чем кормился? И что он в этом нашел интересного? Один Акинфий, что ль, без родителев мыкается? Эка невидаль, сиротство на Руси! А кормился – чем бог пошлет, что люди отнять не успеют. Тут сноровка нужна – успеть до рта донести. Его бы, барина, на место Акинфия – враз бы с голоду запух, потому как тетерев тетеревом, свой кусок непрочно держит…
Крылов исподволь наблюдал, как паренек с жадностью, обжигаясь, глотает кашу, ломает зубами сухарь, и сердце его томилось жалостью. И ленив Акинфий, и сонлив, и соврет, как споет, и исподтишка старика-лёлю ткнет, – а смышлен и приметлив. Есть в нем память особенная: на камни. Кварцы, ониксы, змеевики, шпаты… Обо всех-то он слышал, видел, запомнил, где, на каком берегу той или иной речки повстречал. «Кто рассказывал тебе о камнях, Акинфий?» – «А никто. Папаня одно время в Заводе работал, камни тесал. Может, он сказывал. Не помню. Мал был, годов шесть…»