— Я бы сделала рентген-то, но он же у меня в пятницу крайней тяжести прямо был, не довезти было до кабинета. Отек легких.
— А мы его когда перевели? — Котов на мгновение поднимает глаза, бледно-серые, в рыжую крапинку, как кукушечье яйцо.
— Так в четверг или в среду, что ли?
Перевели в среду с формулировкой «тяжелый, но стабильный», Наташа справится. В пятницу домой ушла в восемь, весь день с этим Бирюковым всем отделением мучались и в реанимацию бегали советоваться. Наташа, конечно, бегала. А там, вот что, уже решили, что рак у него и обратно не брали, а может, и нет его, никакого рака. Подумаешь, бледный! Может, и нет. Но сейчас у них благодаря умирающему Бирюкову нормальный человеческий разговор, без рычания. «Уйди, мне некогда». Мог умереть в выходные, конечно, но ей бы позвонили, хотя она телефон вчера вечером отключала, только сейчас вспомнила!
Вчера, в воскресенье, Наташа с Таней ходили на концерт. Приезжая из Москвы знаменитость с классическим репертуаром — симфонический оркестр. Билеты достались случайно, подарил пациент, их общий с Котовым, выстраданный. Специально приехал в больницу, не по здоровью, а Наташе билеты вручить. Приятно и лестно, концерт — редкость большая, билеты очень дорогие. Алексей Юричу велел кланяться. То есть идти надо было с ним, вдвоем. Но как? Заведующая сказала:
— Котову билет надо отдать, вдруг он сможет пойти? Хотя у него жена лежачая, но ходит же он каждый день на работу? Может, ему на пользу пойдет, перестанет на людей кидаться. Пойди просто, да отдай ему билет, скажешь, что больной его не нашел, передать просил.
Наташа собиралась недели две, как это она «пойдет и отдаст»? Как это они пойдут вдвоем на концерт и рядом сядут? О чем будут говорить? О больных?
— Почему про больных? Просто о чем-нибудь.
О чем-нибудь Наташа не может. Свекрови что сказать, и так уже ругань дома — куда собралась. Блузку новую тайком покупала, а то надеть нечего, нигде не бывает. Спасла только цена билетов, жалко, пропадут. Сказала «с подругой» и в конце концов так Таньке билет и отдала. Отдала и стала переживать, что не решилась. Что в этом такого, ну, сходили бы. Позвонила по телефону, мялась, два раза спросила, удобно ли разговаривать. Котов от концерта отказался. Зря переживала.
В филармонии был полный зал, знакомых лиц мало, сказывалась цена билетов, на врачебную зарплату не укупишь. Играли замечательно. Перед началом Таня заставила в буфете шампанского выпить (дорого страшно!). Поболтали о том, о сем. О детях, о последнем письме Наташиного мужа, о том, как Танина одна знакомая уехала в Америку, а потом вернулась. А другая знакомая там разошлась с русским мужем и за американца вышла. И первые минуты Наташа еще отвлекалась, уходила мыслями в разные стороны, наслаждалась пребыванием вне дома. Представляла, для смеха, как бы на месте Тани сейчас сидел Котов и протирал толстые очки. Смеялись обе, шампанское грело в животе и толкалось в нос сладкими пузырьками. Давно не было так смешно, никак не могла остановиться. А потом началась музыка, и Наташа перестала смеяться, забыла про мужа, и про Котова, про Канаду и Америку, и про умирающего в больнице Бирюкова с отеком легких.
Брамс, Чайковский, «Ромео и Джульетта» Прокофьева. Сидели в пятом ряду. Знаменитый дирижер оказался невысокого роста, седой, с открытым, обаятельным лицом, будто светящимся от радости. Он парил, пританцовывал и взмахивал руками прямо перед Наташей. Туфли его сияли, палочка двигалась неуловимо для глаз. По малейшему знаку мужчины и женщины в черном хватали длинные смычки и энергично пилили свои скрипки, или наоборот — осторожно, как будто боясь повредить, потревожить кого-то. И все эти люди, сидящие так близко от Наташи, казалось, не имели отношения к звучащей вокруг музыке. Волшебной, текучей, как ручей, или изменчивой, как небо. Ликующей или печальной, томительно тоскующей. От которой волосы, тщательно уложенные щеткой и лаком на затылке, шевелились и вставали дыбом. Скрипки плакали, флейты звенели неземными голосами. Робко журчала арфа. Где-то глубоко, в общем хоре, человеческим голосом страдала и молила виолончель. В антракте Наташа не встала с места. Ей показалось, что антракт длился ужасно долго, Таня успела выйти на улицу покурить, там выпускали через боковую дверь — тепло, позвонить домой. Наташа просто сидела с закрытыми глазами и ждала, когда погасят свет.
Во втором отделении оперная солистка пела из «Травиаты» и еще что-то мало известное на итальянском языке. Ничего подобного Наташа не слышала в жизни. Зал аплодировал стоя. Дирижер жал руку виолончели и арфе. Передавал букеты духовым инструментам и ударнику. Первая скрипка в блестящем платье с голыми плечами вытирала глаза платочком. Солистка стояла, уронив руки, и глаза ее тоже блестели от слез. Потом она склонила голову и присела в глубоком поклоне — благодарила. Наташа тоже не выдержала и заплакала, и тоже присела тихонько среди стоящих. Внутри у нее рвалось и трепетало. Ей казалось, что все, окружающее ее там, за стенами концертного зала, ненужно, неинтересно. Диссертации, переезды, мужья, свекрови, весна и осень, дом и работа. Судорожная суета каждого дня. Все мелко, если есть такие люди, такие звуки, такая музыка. Она плакала, не в силах остановиться, но не горько, а как-то освобожденно, как будто отдыхая теперь.
«Пойдем, а тов гардероб не попасть будет», — сказала Таня. Она тоже всхлипывала о чем-то своем, сморкалась и терла глаза. На улице, вместо того чтобы хоть немного еще погулять, подышать маем, побыть людьми, как думалось Наташе, пришлось разговаривать со свекровью по телефону, долго и подробно. Выслушивать, как там Саша без нее учил уроки, что ел, как опять нагрубил за столом и не убрал посуду. Как он пойдет по плохой дорожке, как наконец-то отец возьмется за его воспитание осенью, а то ребенок брошен. Вся семья у них имела склонность к подробным телефонным беседам. Когда-то давно, в начале знакомства, муж, тогда еще будущий, мог по нескольку раз за вечер звонить ей из автомата на углу. Сообщать подробно, что делает, о чем думает. Наташа восхищалась — ради нее! А когда они вместе гуляли, он так же подробно звонил домой. Сообщить, где он находится, как они гуляют, о чем говорят.
Теперь же на прощание свекровь сообщила, что «отец уже лег», и пришлось вместо прогулки и спокойной болтовни с Таней, а может, и не болтовни, а хорошего разговора, бежать бегом, чтобы успеть на последний трамвай. Перед дверью квартиры Наташа сняла обувь, прямо на коврике, не дыша, открыла дверь своим ключом и босиком на цыпочках прокралась в комнату, к сопящему шепотом Саше. Ночник светил прямо ему в лицо, на животе лежали заложенные спящим пальцем «Три мушкетера». Во сне он выглядел совсем ребенком, серьезная складка между бровей разгладилась. Прыщики на носу и подбородке, голос уже грубеет, становится ниже. Как трудно он рос и как быстро вырос! Наташа долго не спала, глядя на светлое небо в окне, вспоминала красивую арфистку из оркестра и оперную приму, как она кланялась, и еще почему-то вспоминала, как заведующая про Котова сказала:
«У него жена лежачая». Чего это с ней? Бедный, как он справляется? И немудрено, что такой всегда раздраженный, хмурый. Тут она еще со своими вопросами вечными. Надо рассказать ему про концерт, отчитаться. Или не рассказывать, он расстроится, что не попал.
— А я вчера в филармонии была, Алексей Юрич, — и Наташа называет имя знаменитого дирижера.
Молчит.
— Эти билеты-то, я говорила, принес, — забыла от волнения, — Якусевич, помните? У него еще кровотечение было язвенное, мы его к хирургам переводили?
Они уже перед дверью, Котов почти не слушает, его глаз не видать за толстыми стеклами очков. Он придерживает тяжелую створку на пружине, пропускает Наташу вперед.
— Давай, Наталья, потом расскажешь. Работать надо. Сегодня такой день, сама знаешь, понедельник. Двое умерших за выходные. Все потом.
Он подталкивает ее в спину по коридору, где неожиданно темно после уличного солнца, и быстро скрывается за дверью реанимации, исчезает. Наташе сразу хочется снять кроссовки и пройти мимо этой двери тоже на цыпочках.