Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— …Ну, ты, сын алкаша и вокзальной шлюхи…

— …К высокому берегу тихо воздушный корабль пристает…

— …Мать все-таки…

— …Социально запущенный контингент…

— …Не имеешь права!

— …Светку удочери-и-ли-и!..

— …Пирожные ел когда-нибудь?…

— …Несется он к Франции милой…

— …Я бы царем хотел быть…

— …Ну и дурак!..

— …Все дружно, с огоньком: «Эх, хорошо в стране советской жить!»…

— …Накурился опять в уборной…

— …Тюрьма плачет…

— …Ему обещает полмира, а Францию только себе…

— …Не имеешь права!..

Наконец, голос солиста выделился из этого хора и тягуче, властно пропел речитативом:

— Ме-та-мор-фо-о-о-за-а…

Звук чудного слова, как малиново-золотой тяжелый занавес, медленно закрыл от меня хаос видений, оставив лишь одно.

…Белое лицо. Глаза — павлиньи перья на снегу — сине-зеленые, обведенные тусклым золотом. Это был солист.

— Мета-мор-фо-за! — торжественно повторил он, коснувшись моего плеча легкой, длинной, по-птичьи цепкой рукой. — Метаморфоза, сиречь волшебство. Я сделаю из тебя артиста, мальчик.

Это было мое детство. Человек этот был Дзанни. А сам я — воспитанник детского дома, восьмилетний щербатый измазанный зеленкой хулиган.

Как в наш убогий быт одинаково подстриженных голов, пронумерованных комнат, тусклых лампочек залетела райская птица со странным именем Дзанни, до сих пор загадка. Он меня поразил! И неизвестно, чем больше — тем, что был артистом, что у него была квартира, или же тем, что носил восхитительные лаковые ботинки на маленьких каблучках. Я покорился ему сразу и сохранял маску независимого лаццарони лишь из гордости, чтобы он не думал, будто я жалкий сиротка, которого в родильном доме бросила мать.

До встречи с Дзанни флейты я не видел, как, впрочем, и других инструментов. Исключение составляло ободранное, расстроенное пианино в актовом зале детдома. Мои музыкальные способности проявлялись в том, что я мог по слуху играть «До чего же хорошо кругом…» и «Эх, хорошо и стране советской жить!..» Уже тогда я смутно подозревал, что существует другая музыка, и непонятные речи Дзанни укрепили это подозрение.

Во флейте, с точки зрения дикаря, ничего интересного не было, и в ответ на требование Дзанни взять ее в руки я хмыкнул:

— Ишь, чего захотели!

Дзанни рассердился, но терпеливо объяснил, что сей инструмент весьма древнего, благородного происхождения и сам великий Пан не брезговал игрою на нем. Если же маленький хулиган (то есть я) сей минут не повинуется, то он (Дзанни) заставит его проглотить флейту. При этих словах Дзанни неузнаваемо изменился: скривил рот, зажмурился и надул щеки — я с изумлением увидел себя, в муках глотающего холодную железку.

Уже через два дня наша спальня оглашалась нежнейшими трелями подаренного инструмента. По мнению Котьки Вербицкого, судьба моя была решена — артист Дзанни усыновит вундеркинда и устроит работать в Большой театр, где платят не меньше ста рублей и есть буфет из голубого хрусталя.

Нас с Котькой всегда отвергали как кандидатов на усыновление: его открыто подозревали в наследственном слабоумии, меня — столь же открыто во врожденном идиотизме. Кто регулярно бьет лампочки в уборной? Кто поворовывает в учительской раздевалке? Кто таскает казенные одеяла и продает их за двадцать копеек, чтобы купить мороженое? Придурок Вербицкий и идиот Похвиснев.

Внешность тоже не прибавляла нам привлекательности. Более запущенных, уродливых детей в детдоме не было: Котька хром и вечно соплив, я тщедушен, как синий трупик цыпленка.

Поверить в то, что Дзанни способен взять меня, такого, к себе в дом, было наглостью, граничащей с безумием. Но я все же поверил.

Каждую ночь под одеялом я возносил дикие, страстные молитвы всесильному Богу, чтобы он помог мне стать сыном Дзанни. Мой Бог не имел лица и был добр так, как я понимал эту доброту: он не мог обозвать меня ни идиотом, ни придурком; не мог дать по роже, как делала это раздражительная воспитательница; не мог насильно побрить мне голову, если на ней колтун…

В своих мольбах я заходил так далеко, что просил Бога внушить Дзанни мысль усыновить не только меня, но и Котьку. Я жалел его. Над ним особенно часто и зло издевались детдомовские — откуда-то им стало известно, что мать Котьки вывешивала его, младенца, за окно в авоське, когда к ней приходили гости. Правда, сам Котька с ожесточением врал, будто мама у него — народная артистка, а папа — капитан пятого ранга. В нашей спальне все врали одинаково.

Однако, несмотря на мои ночные молитвы, Дзанни и не помышлял об усыновлении. Он даже не приглашал меня к себе домой и не приводил свою жену смотреть на возможного сына. Котька сделал из этого следующий вывод:

— Он тебя испытывает — не дефективный ли. Ты притворись, что ли, нормальным. И бросай курить!

Он отобрал у меня драгоценную папиросу, найденную на пустыре, и медленно выкурил ее, приговаривая:

— Для тебя же стараюсь, ублюдок!

Я входил в образ недефективного ребенка с трудом: часто мыл руки, но они почему-то все равно оказывались грязными; выменял на две конфеты носовой платок, девчоночий, правда, но без дырок; решил исправить хроническую пару по литературе, но тоже неудачно — щербатость подвела. Из-за нее я шепелявил, и учительница ставила «два» после первого же слова.

Через три месяца мучений Котька вызвал меня ночью в уборную и печально резюмировал:

— Я бы на его месте не усыновил.

Обессиленный самосовершенствованием, я скривился и пустил слезу.

— Ну ничего! — утешил Котька. — В дом таких не берут. Зато уж в Большой театр обязательно устроит! Там главное — талант, а не красота. Подбери сопли-то, горе мое.

Я расплакался окончательно. Мне хотелось жить в доме, а не в Большом театре с его хрустальным буфетом. Котька тоже заревел, и сквозь слезы вырывалось:

— Ну уж если не в Большой, то, может, в ма-а-ленький… Есть же, наверно, и маленькие театры…

Сошлись на том, что Дзанни должен наконец четко сформулировать свою программу в отношении меня. На следующий день, когда мы встретились в пустом актовом зале и он прослушал очередную импровизацию на тему «Эх, до чего же хорошо кругом!», я спросил прямо: Большой театр или Маленький?

— Никаких театров, — отрезал Дзанни. — Ты будешь артистом цирка.

— Ишь, чего захотели!

Я сплюнул с особенным шиком, двойным плевком, попав прямо на лаковый ботинок учителя.

— Ну что ж, придется выбить из тебя эту дурь, — заметил он и с поразительной меткостью плюнул на мой ботинок.

Этот неординарный ответ Дзанни убедил меня больше всяких слов.

Новостью я немедленно поделился со всей спальней. Не объяснить, что сделалось с мальчишками, стоило им услышать про цирк! Если бы я сказал, что меня берут в рай работать ангелом, это бы не произвело большего впечатления. Все хохотали, уткнувшись из осторожности в подушки, махали руками, изображая акробатов, тихо лаяли, пытались стоять на голове. Только Петька Мушкетик плакал — он единственный из нас был в цирке и поступил в детдом недавно. Меня поздравляли. Цирк — это не какой-то там Большой театр, это всем понятно и так весело!

…Сон той поры, навязчивый и тревожный:

«Цирк! Цирк! Цирк!» — цвиркает на толом сухом дереве черная птица. Подойдешь ближе, и оказывается, что не птица это, а Дзанни. Глаза-то его: сине-зеленые в золотом ободке. Меня не обманешь!..

Под Новый год он повел наш класс на утренник.

Огромное чудовище с трескучим, развеселым оркестром на спине, полыхающее чешуей, украшенное лентами, флажками, гирляндами, — чудовище разверзло пасть и проглотило меня.

Цирк!!!

…Лошади с развевающимися плюмажами мчались по желтому кругу. Человек играл, как целый оркестр. Красавица в золотом парила под куполом на тоненькой проволоке. Дрались петухи. Медведи нянчили собачек. Умный слон считал до десяти. Отважный лилипут укрощал дикого титра. Фокусник творил из воздуха воду. Кто-то голый танцевал «смертельное танго» в объятиях удава. Кто-то угадывал мысли на расстоянии. Пели, глотали шпаги, жонглировали факелами, проваливались в никуда и появлялись из ниоткуда…

37
{"b":"194165","o":1}