Ах, не топчи, постой!
Здесь светляки сияли
Вчера ночной порой…
У меня от них сладко свербило в носу. Но провести меня было не так-то просто. Я помнил про танки, которые нацелены в нас с той стороны границы.
— Как приедешь, сразу пиши, — напоминал Борька всю дорогу до вокзала.
— Ты с японцами не рассусоливай, — советовал Скулопендра, вытирая пот со лба рукавом телогрейки. — Чуть чего — бей! Нас не дожидайся.
— Я б-бы их… — сказал Лесик и чуть не уронил бабушкин сундук в грязь.
На вокзале я хотел устроить последнее совещание нашего штаба. Но старая труба из духового оркестра расстроила все мои планы.
Бронзовой улиткой прильнула она к железной ограде вокзала. Ее золотистый, с легкими вмятинами бок отражал солнце сильнее, чем наш чайник. Люди проходили мимо, но никому до трубы не было дела. Наверное, поломалась труба во время марша, и военные выбросили ее.
Мы окружили трубу. Борька оглянулся, поднял ее и надел на себя. Никто не окликал нас. Значит, труба была ничейная. Борька подул в мундштук, давя на клапаны. Труба не играла. Ребята побросали чемоданы и стали по очереди надувать щеки. Но труба только сипела.
— Починим, — сказал Борька, и они пошли назад. Они торопились, чтобы кто-нибудь не отобрал трубу.
— Ребята! — крикнул я.
Они повернули головы.
— Вот что, Гера, — Борька перебрал клапаны трубы, — если там подвернется флейта какая-нибудь, пришли. Создадим оркестрик…
— Знаешь, Борька, — ответил я, сдвигая брови, как отец, — я еду не флейты собирать!
Они посмотрели себе под ноги, потом по сторонам, помахали мне торопливо и зашагали дальше. Труба колыхалась на прямой Борькиной спине, обтянутой перелицованной шинелью. У нас с Борькой одинаковые шинельки.
Я заплел руку в решетку перронной ограды и так замер. Неужели не видеть мне больше оврага, где в зарослях паслена скрывался вход в пещеру?..
— Чего рот раскрыл? — Мама схватила меня за плечо и подтолкнула к воротам на перрон.
Вокзальный репродуктор с треском пел «Под звездами Балканскими».
Я протиснулся в вагон. Отец бегал взад-вперед, таская узлы. Его кудри из-под лакированного козырька военной фуражки обмокли и прилипли ко лбу.
Поезд двинулся, и песня стала стихать. Я высунулся из окна, стараясь увидеть ребят. Но ветер ударил в затылок, и мама закрыла окно от сквозняка.
Я сел на скамейку в угол и нахохлился. Да и вся семья загрустила. У мамы слезы лились, точно масло из дырявой масленки. Бабушка перекрестилась, когда мы проехали последний дом на краю Хабаровска.
— Ох, и зачем ты пожег иконы, Василь! — сказала она. — Ляксей мой и тот иконы не трогал.
Отец облизывал языком цигарку и сплевывал табачины. Он лишь поморщился от бабушкиных слов.
Один Юрик суетился и смеялся. Он сел на столик и прилип носом к стеклу. Мимо проносились бурые луга с гусями, красные дома, голые перелески, а дальше проплывали под солнцем широкоплечие сопки, пятнистые от снега. Поезд догнал тележку, которую волокла корова. Буренку подстегивала длинным прутом девочка в рваной телогрейке. Девочка пыталась угнаться за поездом. Но буренка только отмахивалась хвостом от прута. Тогда девочка показала нам розовый острый язык.
Юрик запрокинул голову от смеха. Но смех перешел в кашель. У брата посинел висок, и лицо сморщилось, как у старичка.
Мама и бабушка захлопотали вокруг него. Они уложили Юрика в большую нашу корзину на бельё. Отец сбегал к бачку, набрал в грелку горячей воды и положил Юрику в ноги.
Брат перестал кашлять. Он лежал, точно кукла. Глаза его поблескивали каплями ртути. Я не мог смотреть в его глаза. Мне сразу вспоминалась тетя Вера, мамина сестра. Она умерла от туберкулеза три года назад. Вот так же лежала в спальне, и румянец, как от пощечины, проступал на ее скулах. Когда она была еще на ногах, к ней приходили свататься лейтенанты. Но Вера отказывала всем. Когда лейтенанты уходили, Вера плакала. Мама и бабушка плакали вместе с ней. В такие минуты Вера брала свой альбом в красном бархатном переплете и перебирала фотографии этих лейтенантов. Я часто щупал бумагу в ее альбоме. Она была толстая и белая. Вот на чем рисовать!..
Когда Вера слегла, она позвала меня. «Гера, — сказала она, — когда я умру, возьми мой альбом. Рисуй».
Помню, как подло я обрадовался. Еще бы — такая бумага! В школе мы писали кто на чем. Вера сделала мне тетрадки из серых и желтых бухгалтерских бланков. Там были напечатаны красивые и непонятные слова: «дебет» и «кредит». Рисовал я тоже на «дебете» и «кредите». Борька, Скулопендра и Лесик любили рассматривать мои воздушные, морские, наземные бои. Они говорили: «Здорово!» А как бы я нарисовал на хорошей бумаге! И вот Вера дарила мне свой альбом… С того времени я стал прислушиваться к ее кашлю. И вот однажды… Прибежал с улицы, а Вера застыла в своей постели… Бабушка шила тапочки из черной материи. Я подумал, зачем такие непрочные тапочки? И тут до меня дошло, что бабушка шьет их Вере. А Вере в них не ходить… Кожу свело на челюстях. Я выбежал во двор и по пустому огороду спустился в овраг. Там свалился в бурьян, пытался прокусить себе руку, чтобы кровь вся вытекла и я умер. Но зубы не слушались меня. Даже больно они не желали делать… Я хотел умереть из-за того, что подло дожидался альбома. Но расстаться с жизнью оказалось не так-то просто.
К альбому я не прикасался долго. Рисовал по-прежнему на «дебете» и «кредите». По рисованию у меня пятерки.
Но вот осенью у Юрика случился приступ, как сейчас. Мы дежурили возле его постельки. Бабушка рассказывала Юрику сказки, а я ходил, как Чарли Чаплин, и пускал зеркальцем зайчиков.
В конце концов брату надоели мои выкрутасы. Он попросил меня нарисовать картинку. Я предложил ему бой матросов с японцами. Но Юрик в ответ замотал головой: «Не хочу бой. Нарисуй мне красивую картинку».
Тогда я взял альбом и спустился в овраг подумать, что бы такое нарисовать брату… Я засел в кустах паслена, недалеко от пещеры. Не люблю, когда мешают рисовать. А тут надо еще и подумать… Над оврагом голубела небесная река. По ней плыли серые дымы. Из-под земли донеслись голоса ребят:
Синее море,
Белый пароход,
Сядем — уедем
На Дальний Восток…
Я перебирал карандаши: синий, красный, простой и огрызочек зеленого. Ах, какие цветные японские мелки видел я на базаре, когда ходил с мамой менять губную гармошку на галеты! Но просил за них дядька столько денег, что нам и не снилось.
Я вздохнул и взял синий карандаш. Набросал запрокинутые под ветром гребни волн. Дал им оттенки синего. Вот острый нос врезался в волны, округлая корма, труба с дымком и две мачты… Зеленым карандашом подрисовал вдали островок с треугольными распадками. На небе оставил белые пышные тучи. И еще взмахами простого карандаша разбросал чаек в разных наклонах… Все — из ума, ничего — с натуры.
Я позвал ребят и показал им картину. «Вот здорово!» — сказали они.
И Юрику понравилось. Он стал расспрашивать меня о белом пароходе.
Я наплел ему, что этот пароход заплывает и в Японское море. На нем живут загорелые ребятишки. Пароход такой огромный, что на нем цветут сады и плещутся озера с золотыми рыбками. Ребятишки бегают в садах, плавают в озерах и едят галеты с компотом.
«Гера, я хочу на этот пароход», — сказал Юрик и вцепился в мою руку.
«Выздоравливай, — ответил я и подмигнул ему, — тогда дело будет в шляпе».
Через несколько дней брат встал на ноги. Но вот опять…
Со страшным грохотом заслонил свет в окне встречный поезд. Я вздрогнул.
— Гера, дай мне поиграть патрон, — сказал Юрик и протянул руку к оттопыренному карману моих штанов.
Я порылся в кармане и достал патрон от крупнокалиберного пулемета. Юрик схватил его и начал колотить шляпкой об острый железный край столика. Я сделал ему знак, чтобы он играл осторожнее. Но Юрик метил капсюлем об острый угол. Тогда я отнял у него патрон. Юрик поднял крик.