По улице Виа Долороса, узенькой, горбатой, мощенной камнем, шествовали два еврея-туриста. Белокурые. Не то из Швейцарии, не то бельгийцы. По языку не поймешь... С огромными фотокамерами на солидных брюшках. В дорогих кипах с серебряной каймой, купленных, видать, тут же, в туристских лавчонках арабского рынка.
Туристов здесь слонялось немало. Наум вряд ли обратил бы внимание на эту пару, если бы один из них не выскакивал все время вперед и не фотографировал второго, более тучного, -- у белых ступеней, ведущих к Стене Плача, у лавки с арабскими сосудами...
"По-очетные граждане! Табличку со своим именем уже узрели или ее не успели переменить?"
Наум чувствовал: сейчас что-то произойдет... За все плевки на лице, за все хамство. Отольются кошке мышкины слезы. Наум пытался свернуть куда-либо. Но некуда. Улочка -- каменный коридор -- горбатится вверх-вниз, а вбок -некуда. А они приближаются. Шествуют.
Когда они поровнялись с Наумом, он шагнул к ним, взмокший, исцарапанный, помахал авоськой, оттянувшей руку и, глядя поверх них, как слепец, неожиданно для самого себя спросил сипло и угрожающе на искореженном английском:
-- Не знаете, случаем, где тут жиды Господа нашего Христа распяли? Господа, говорю, нашего, а-а?!..
Туристы вздрогнули и -- боком, боком -- кинулись по горбатой улице Долороса, исчезли за поворотом...
16. "ГДЕ ТЫ ОСТАВИЛ СВОЙ ЗНАЧОК КГБ?!"
Полевой телефон, стоявший на полу, бормотал всю ночь, иногда выкрикивал какие-то команды.
Я лежал на жестком топчане, сняв ботинки и чувствуя себя, как в летной землянке во время войны, когда объявлялась "часовая готовность" и разрешалось прикорнуть на нарах, сбросив сапоги. Рядом, на топчанах, вздремнули Гуры. Они вертелись, бормотали во сне. Так, бывало, спали пилоты, ждущие звонка на вылет, из которого половина не вернется...
Я не сомкнул глаз до утра, я был потрясен услышанным. Если трудно постичь жизнь в стране, в которой родился, вырос, воевал и писал книги, легко ли постичь ее здесь, где в свои пятьдесят лет ты читаешь по складам, как пятилетний ребенок. Читаешь к тому же не ивритские газеты, а специальный листок для малограмотных...
Я думал и об услышанном на Голанах, на которые я, увы, вернусь, и очень скоро. Думал об этом и дома; возможно, предавался этим мыслям и тогда, когда позвонила моя жена, работавшая в Бершеве, и прокричала в трубку, чтоб я немедля выехал к ним.
-- Тут какая-то заваруха! Выбирают Комитет новоприбывших из СССР. В кинотеатре "Керен"... Нет, это совсем-совсем иной "Керен". Не Ури...
Ехать мне не хотелось. На столе лежали только что присланные из Парижа гранки "Заложников". А Комитет этот вызвал в памяти лишь давний рассказ Иосифа о капитанской рубке, врытой в береговой песок, из окон которой видны волны Средиземного моря... Этот Комитет не помог еще ни одному человеку -на черта мне их дурацкие дела!
Я уже начал уставать от нескончаемой "Шехерезады" и с тоской глядел на окно, откуда тянуло раскаленным воздухом. А какое же пекло сейчас в пустыне Негев!
-- Пусть этот Комитет сгорит на медленном огне! -- ответил я жене тоном самым решительным. -- У меня гранки на столе.
Ты должен быть здесь! -- возбужденно настаивала она. -- От нашего имени громоздят какой-то обман. А ведь это первый Съезд! И, по-моему, Гуры дают бой...
Спустя десять минут я мчал по кратчайшей горной и петлистой дороге через арабский Хеврон с такой скоростью, что едва не сорвался с обрыва.
Кинотеатр "Керен" охранялся, как Кремлевский дворец во время торжественных заседаний. Мне пришлось вызвать почти всю организационную комиссию Съезда, чтобы достать гостевой пропуск, и я стал продвигаться сквозь строй охранников в красных фуражках, рослых полицейских, жующих жвачку, наконец, солдат в зеленых беретах, которые осматривали дамские сумочки, а заодно ощупали мои карманы. Во всех израильских универмагах заглядывают в дамские сумочки, а арабов, случается, и обыскивают, но чтобы этим занимался целый взвод?!
Когда я вошел, говорил, по всей видимости, председатель -- румяный старичок с белыми кудряшками. Он походил чем-то на прозаика Федора Гладкова, который вместе с Максимом Горьким встречал в Москве Ромен Роллана. Ромен Роллан прошел мимо протянутой руки Горького к румяному, в белых кудряшках, Гладкову со словами: "Вначале с вашей супругой". "Супруга" на этот раз оказалась бойкой и нестерпимо визгливой. Я не сразу понял, отчего такой визг.
Оказалось, на трибуне плохой микрофон, почти глушитель. Оратора, что-то объяснявшего залу, было совсем не слышно. А посередине длинного стола президиума, возле "белых кудряшек", -- гулкий, превосходный, для многотысячного митинга под открытым небом. Председатель может легко заглушить любого выступающего, что он и делал в эту минуту.
Я протиснулся в третий ряд, чтобы все видеть и слышать. В ряду неспокойно. Кто-то гневно говорит своему соседу: 'Тебя жареный петух в ж... не клевал. Я за это государство только в карцерах отсидел больше, чем ты в пивной!" Я быстро оглянулся: "Иосиф?.. Нет!.. " Подумал, что здесь сегодня, наверное, вся Воркута и Магадан, дожившие до счастья отчалить от "родины социализма" куда подальше...
За трибуной топчется медлительный румяный паренек в безрукавке, Ицхак, сын Сандро. Он уже понял, что микрофон на трибуне почти бутафорский, и кричал в зал без его помощи:
-- Ты пятьдесят лет в стране, да? Зачэм приклеились к стульям в Комитете новоприбывших? Значит, ты самый плохой израильтян: не мог, понимаешь, за пятьдесят лет прижиться, абсорб... абсорб... тьфу ты, и слово придумал такой, чтоб прастой чэловэк подавился!
Постепенно я начал понимать происходящее. Делегаты требовали исключить из Объединения выходцев из СССР тех, кто никогда на территории СССР не жил. Тех, к примеру, кто уехал в Израиль из Прибалтики до 1939 года, когда она не была советской. Но в президиуме, похоже, только такие и сидели.
Когда белые кудряшки объявили фамилию очередного оратора, поднялся вдруг в середине партера всклокоченный Дов Гур и взревел неостановимо:
-- Кто вас выбрал председателем?! Кто?! Кто, спрашиваю?!! -П-президиум, -- ответил старик в некотором замешательстве. -- А кто избрал президиум?! -- не унимался Дов.
Белые кудряшки плямкали губами беззвучно. Зал захохотал, зашумел: в самом деле. Съезд первый, а президиум уселся готовенький, точно по количеству стульев.
Однако сменить самозванный президиум оказалось совершенно невозможным: возле узких лесенок, ведущих на сцену, стояли по два-три рослых полицейских. Каждый подходивший из зала к ступенькам отлетал обратно, как мяч. Седовласый президиум и сейчас не шевельнулся, словно и впрямь приклеился к стульям. Какая-то полная грузинка вдруг закричала: -- Доктора! Доктора к микрофону! Он был, он все видел! И зал начал кричать, а затем скандировать: -До-ок-то-ра! До-ок-то-ра!.. -- Какого доктора? -- взвизгнули кудряшки. -Доктора Гура! И зал снова заскандировал: -- Докто-ра Гу-ра! Докто-ра Гу-ра!..
Кто-то незнакомый мне стал выталкивать Якова Гура, который явно не желал идти на сцену. Вот уже трое грузин подхватили Яшу и, двинувшись грудью вперед, отжали его к сцене, как бульдозером. Один из грузинских евреев закричал на весь зал:
-- Товарищи, встаньте! Не бойтесь, вы не в Советском Союзе! Встаньте, иначе они сейчас изберут сами себя, и зто на четыре года! Долой советский балаган!
На сцену рванулись человек двадцать, и началась битва за микрофон. Я глядел на побелевшее лицо инженера из Риги, смирнейшего, тишайшего человека, который кричал в сторону президиума: -- Обманщики! Плуты!.. Вам тут делать нечего! Полицейские уже поняли, что им ни к чему умирать за чужое дело. Они были физиономистами, эти простые ребята, полицейские пустыни Негев, и видели, что кричат в ярости не уголовники.
Заметив, что рвение полицейских слабеет, белые кудряшки прокричали сорванным голосом: