Мама сказала:
— С понедельника Катюша пойдет в школу.
Сестры, пораженные новостью, молчали. Сколько раз они просили отдать их в школу, но бабушка считала, что домашних занятий вполне достаточно.
— А я? — растерянно спросила Нина.
— Ты пока не пойдешь. Ты еще слабенькая. У тебя было осложнение после ангины. И одеть вас двоих в школу я не могу. Катя старше на полтора года. Ей уже тринадцатый. Она и так из-за дифтерита отстала, а с тобой, как всегда, будет заниматься бабушка.
Мамины слова доходили до Нины словно через подушку. Катя счастливая! Катя пойдет в школу! Нина молча повернулась и вышла из столовой. В детской у окна стоял гардероб. Если влезть на подоконник и опереться спиной о гардероб, то так можно долго простоять, и никто не помешает, можно сколько угодно реветь — никто не увидит. Нина ревела весь день и довела до слез маму.
— Пойми, тебе надо окрепнуть, — утешала Нину мама. — Скоро выпадет снег, а у тебя нет пимов. Бабушка тебя за зиму подготовит, и ты сразу пойдешь в четвертый класс.
Ждать целый год! Если бы к ним пришел Петренко… Пожаловаться бы ему. Он же все может. Он даже Вену освободил, и его все должны слушаться. Но не придет он.
Катя пришла из школы странно притихшая. На вопросы отвечала односложно и как-то скучно. Да, вместе учатся девочки и мальчики. Учительницу слушаются, а на переменах мальчишки плохо себя ведут. Учительница? Ничего, строгая.
Нина была разочарована. Ей казалось, что Катя должна захлебываться от восторга. Вечером, когда они остались вдвоем, Катя таинственно сообщила: закон божий в школе не учат.
— Вот замечательно! — вырвалось у Нины. Для нее закон божий был обязательным уроком каждый день. Скука ужасная, и почему-то все прочитанное сразу вылетало из головы.
— А я буду учить, бабушка будет со мной заниматься. — Глаза Кати, как всегда, когда она волновалась, стали очень черными.
Нина поняла: нельзя с ней об этом говорить, она робела перед набожностью старшей сестры.
…Нине было четыре года, когда Лида, проводившая каникулы у Камышиных, научила старших сестер читать. Часто болея, Нина рано пристрастилась к книгам. Читала что попадется под руку, проливая слезы над Клавдией Лукашевич и Чарской. Коля как-то сказал: «Ну уж Диккенса тебе не одолеть». Порой страницы толстенной книги превращались в добровольное наказание. Зато с гордостью сообщала Коле: «А я одолела! „Давид Копперфильд“ прочитала. Вот!»
Но все книжное становится «как будто видишь», если вслух читает бабушка… Дети сидят у длинного обеденного стола. Катя занята починкой своего бельишка; Натка слушает, приоткрыв рот; Нина, подперев голову руками, смотрит на заледенелое окно. Постепенно все начинает исчезать: светлый круг на столе от лампы, огромные тени от филодендрона на потолке, заледенелые окна, и даже сестры, и даже сама бабушка… Остается лишь живой голос бабушки. Он неторопливый, немного однообразный. Но вот он неожиданно поднимается на ноту выше… и обрывается. Секунду молчит голос, давая детям подумать, и опять ведет, ведет за собой. Нина не только слышит, но и видит, как «ветки седые стоят в стороне», «а по бокам-то все косточки русские»… Даже мурашки по коже…
Новая жизнь началась с большущего сундука, что стоял в кладовке под лестницей. Нина заглянула в него из любопытства. Сундук был набит книгами, их вынесли в кладовку, когда бабушка с Колей переехали. Вытащила первую попавшуюся: темный переплет, покрытый плесенью. Соскоблив ножницами плесень, прочитала: «М. Ю. Лермонтов». Бабушка, увидев ее с книгой в темном переплете, сказала: «Рано бы тебе», но книгу не отобрала.
Свершилось необычайное — Нина перестала быть девочкой, неловкой, в длинном нелепом платье, перешитом из верблюжьего одеяла. Она превращалась в черноокую черкешенку Бэлу или в красавицу княжну Мэри, а то в Нину Арбенину — «О, сжалься! Пламень разлился в моей груди, я умираю».
Нина сидела в углу дивана, подобрав под себя ноги, и, прижимая к груди книгу в темном переплете, беззвучно что-то шептала. Нина представляла — все происходит с ней, как у Лермонтова. Один раз, к собственному удивлению, она была Печориным и скакала по горной дороге в погоне за Верой, а потом, упав на камни, безутешно рыдала.
Стихи стала читать из-за интересной картинки — черноволосый юноша карабкался по скале, внизу бурлил горный поток. Лицо у юноши красивое, но какое несчастное! «Немного лет тому назад…» Ее поразило звучание необычайных слов… «струи Арагвы и Куры», «и солнце сквозь хрусталь волны сияло сладостней луны…» И она повторяла: «…сквозь хрусталь волны…». И еще раз, и еще… Мцыри! Бедный Мцыри! Тебе ужас как было плохо! Иконы, кельи, монахи и «кадильниц благовонный дым». Ей показалось — в ее жизни и жизни Мцыри есть что-то схожее. Ее вот тоже никуда не пускают, как в заточении.
Нина залезла на окно за гардеробом. Увидела низкое небо в сумрачных облаках, как будто на небе громоздились скалы, увидела голую черемуху у забора. Нина все повторяла и повторяла еле слышно: «Я знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть…».
«Жизнь, полная тревог», была, конечно, там, в школе. Вот возьмет и убежит, как Мцыри. Куда убежишь — ночью выпал снег, у нее нет пимов. Написать бы Петренко, он бы обязательно достал ей пимы, но вот беда — адреса Петренко она не знает…
Глава пятая
Зима нагрянула с метелями, с сильными снегопадами, с трескучими морозами; трещали углы домов, скрипел снег, повизгивал под полозьями саней. Воробьи на лету замерзали и падали на ухабистые дороги. В морозные дни город погружался в сизо-голубой туман. Белые стены собора, величественно возвышавшегося на площади, рядом с городским садом, в такие дни как бы растворялись в тумане. Только висел в сизо-голубом воздухе золотой крест.
Холодно и сумрачно в квартире Камышиных. Окна покрыты толстым слоем льда и серебристым инеем. Сестры с нетерпением ждали вечера. Вечером бабушка затопит печку, нажарит к ужину котлет. Только подумать — котлеты! Днем пришел татарин, предложил купить конину.
Тетя Дунечка, теперь она всегда старалась как бы случайно попасть к обеду, тряхнув головой, отчего поблекшие розочки на ее шляпке судорожно закивали, воскликнула:
— Лучше умереть с голоду! Есть эту погань! Нет, лучше голодать!
Татарин обиделся:
— Свинья поганый, конь чистый.
— Да, да, лошадь чистое животное, — сказала бабушка, — она не станет пить из грязного ведра.
Ужинали, как в былые времена, не в кухне, а в столовой. Нина старалась отламывать по маленькому кусочку, но две котлеты исчезли моментально, — вкусная еда ужасно быстро съедается. За чаем, придвинув к себе лампу, бабушка вслух читала газету.
— Волна беженцев не стихает… расселение беженцев… Нет, вы только послушайте: по декабрь в нашу губернию прибыло с Поволжья семнадцать тысяч беженцев.
— К моей хозяйке, — сказала Лида, — вчера с Поволжья приехала сестра с ребенком. У нее умерли от голода муж и двое детей. На женщину и ребенка смотреть страшно — живые мощи. Хозяйка злится, самим есть нечего.
Мама страдальчески поморщилась:
— Не стоит при детях про такие вещи рассказывать.
— А по-моему, стоит, — упрямо возразила Лида, — достаточно, что нас под стеклянным колпаком воспитывали.
— Ну, сейчас не время обсуждать методы воспитания, — сердито сказала бабушка. — Да, вот интересная заметка… «Курсанты Энской пехотной школы постановили взять на свое иждивение 15 человек детей из голодных губерний. Молодцы курсанты! Кто за ними?» — Бабушка помолчала, а потом подобревшим голосом, произнесла: — У русских солдат всегда была святая душа.
— Но это же красноармейцы! — ехидно заметила Лида.
Бабушка хмуро глянула поверх очков.
— Солдаты всегда остаются солдатами.
— Но они же красные, — не унималась Лида.
Мама поспешно спросила, что идет в театре.
Бабушка не ответила. Хмуря густые и все еще черные брови, она сказала:
— Сколько бедствий принесла революция! Голод. Беженцы. Эпидемии. Дожили… только подумать: за конину платим серебром…