Неспешная ниточка солнечного света проникала через фрамугу. Он обвел взглядом суровые стены, ища место, где бы спрятать бумаги. Стены были прочные, неприступные. На цементной поверхности не было видно никаких борозд, только следы, оставшиеся после поливки, — комки и кратеры, вроде лунных. Около трех часов голод прогнал сонливость. Полковник лежал неподвижно на койке, и вдруг ему показалось, что кто-то осторожно входит в полутемную комнату. Он нащупал «смит-и-вессон» под подушкой и быстро прикинул, сколько времени уйдет на то, чтобы вскочить с койки и выстрелить. Напряжение не уменьшилось даже тогда, когда он понял, что вошла невероятно маленькая женщина (что это женщина, он распознал без труда: ее выдавали огромные груди) — волосы уложены в пучок, короткая юбка. Он увидел, что она идет к столу, неся дымящееся блюдо, пахнущее оливками, мускатным орехом и острым пряным соусом, из которого испарялись легкие намеки на вино. Когда женщина открыла плетеную шторку, прикрывавшую фрамугу, все тот же серый утренний свет — но теперь резкий, точно острая сталь, — завладел комнатой, отчего она странным образом стала еще темней.
— Мы подумали, что вы захворали, — сказала женщина. — Я принесла вам картофельную запеканку. Это гостинец в честь благополучного прибытия.
— Это вы открыли мой чемодан? — спросил Полковник. Теперь он мог ее разглядеть. Это была миниатюрная копия женщины: ростом не больше девочки девяти-десяти лет, с глубокими складками вокруг губ и двумя шарами грудей, из-за которых она ходила наклонясь вперед.
— Надо содержать комнату в порядке, — сказала она. — Надо выполнять предписания.
— Я не желаю, чтобы вы что-нибудь здесь трогали. Кто вы? Полковник мне не говорил о каких-либо женщинах.
— Меня зовут Эрсилия, — пробормотала она, не выпуская блюдо из рук. — Я его супруга. Ферруччо никогда меня не называет, больно важничает. А все здесь делаю я. Без меня не было бы и этого поселка. Вы слышали, какой ветер?
— Да я услышал бы его, даже будь я глухим. Не понимаю, как здесь сумели соорудить эти лачуги?
Полковнику хотелось, чтобы женщина поскорей ушла, но, с другой стороны, от нее так приятно пахло — даже не самой запеканкой, а вином в запеканке.
— Привезли на грузовиках цементные блоки и стали их класть кранами да лебедками. Первые окна и месяца не выдержали. Вылетели рамы, стекла. В какое-то утро мы увидели одни голые стены. Ветер все сожрал. Тогда вместо окон сделали фрамуги.
— Оставьте мне запеканку и уходите. Скажите полковнику… Как его зовут?
— Ферруччо, — ответила карлица.
— Скажите Ферруччо, что я запрещаю трогать мои вещи. Скажите, что я сам буду поддерживать порядок в комнате.
Карлица поставила запеканку на стол и остановилась, разглядывая закрытый чемодан. Она вытерла руки о передник, едва прикрывавший ее живот и бедра, — жалкая полоска ткани под неправдоподобными шарами грудей, — и с улыбкой, от которой она казалась почти красивой, спросила:
— Вы когда-нибудь дадите мне почитать тетрадки, что у вас здесь лежат, а? Завтра, послезавтра? Я училась читать по таким же вот тетрадкам. Как увидела их, вспомнилось прошлое.
— Это не мои тетради, — сказал Полковник. — Их нельзя читать. Это армейские тетради.
— Значит, их нельзя читать? — удивилась она.
Она приоткрыла дверь. Ветер задувал волнами, по настроению, то нежными, то свирепыми, вздымал тучи пыли и рассеивал вокруг. Темная волна пыли ворвалась в комнату и сразу занесла все — обиду, сожаления, слова, — все, что посмело ей противиться.
— Будет дождь, — сказала Эрсилия, уходя. — У Ферруччо есть для вас радиограмма. Пришла сегодня рано утром.
Он еще долго лежал не двигаясь, наблюдая за медленным угасанием света, еще державшегося в бледно-оранжевых тонах с четырех часов до шести, затем неспешно сменявшим оттенки вплоть до фиолетового после семи часов: величавое, подавляющее настроение сумерек, на которое никому не под силу смотреть прямо и которое, быть может, задумано не для человеческих глаз. Вскоре после семи зачастил мелкий, холодный дождь, пригасивший наглость пыли. Но ветер все равно не улегся, дул еще яростней, чем когда-либо. Полковник побрился, помылся, надел свою бессмысленную теперь форму. Потом развязал узлы на папках, чтобы усложнить их новым узором, и, почти невольно, открыл одну из тетрадей. Его не удивил неряшливый, крупный почерк, буквы, словно выполнявшие акробатические номера на канатах горизонтальных линеек, его удивил текст, который он прочитал: когда ешь суп не прихлебывай шумно не наклоняйся слишком низко над тарелкой не кусай хлеб а лучше отламывай кусочек пальцами не кроши хлеб в суп не подноси нож ко рту.
Это была тетрадка хороших манер? На всех страницах, озаглавленных словом «Репетиций», повторялось: «не делай», «ты не должна», «не бери», «не применяй». Только в конце Эвита записала нечто похожее на мысль или на текст танго:
В тот вечер, когда шла я \ из театра в пансион \ я ощутила лезвие печали \ исподтишка, коварно \ резавшей мне сердце.
Заинтересовавшись, Полковник начал листать «Расходы на больницу». На первой странице, с подчеркиваниями красным карандашом, Персона — которая в те годы юности и унижения, отраженные в тетрадках, была лишь черновиком Персоны, — указала болезнь.
Плеврит у Чичи[94]: начинается высокой температурой и сильными болями в груди, более острыми сбоку.
Следующие страницы содержали дневник поездки, составленный почти как прейскурант в магазине:
Поездка в Хунин и обратно… $ 3, 50 Коробка горчичников… $ 0, 25 Грелки с горячей водой… $1, 10 Ампулы кодеина… $0, 80
Когда теперь прихожу к ней вид у нее гораздо лучше бедняжка Чича круги под глазами уже не такие темные так что через пару дней я вернусь и ты Паскуаль не огорчайся Росе все равно придется рано или поздно попробовать себя в моей роли и если у нее будет получаться плохо выгони ее и передай роль Аде Пампин в общем когда я вернусь я перееду из пансиона сам знаешь какая это дыра полно тараканов и грязи.
Это был, видимо, черновик письма актеру Паскуалю Пеликотте, с которым Эвита выступала в 1939 году в радиоромане Эктора Педро Бломберга «Букет жасмина».
Он закрыл тетрадки, и где-то внутри у него защемило — то ли от темноты, то ли от стыда, но уже не от ветра, возможно обращенного в бегство дождем, — скорее от стыда, что он воскрешает прошлое, которое того не стоит, это прошлое растворялось в небытии, едва Полковник касался его своим взглядом. Что делала Персона в эти годы? Он мог прочесть это в своих собственных карточках.
Январь 1939 года. Через несколько недель после разрыва с Рафаэлем Фиртуосо (роман длился два месяца) ЭД влюбилась в издателя журнала «Синтония». Она переехала из пансиона на улице Сармьенто в квартиру в проезде Сеавер. Май. Ее фото появилось на обложке журнала «Антенна», но когда ЭД пошла поблагодарить издателя, тот не пожелал Ее принять. Озвучивала четыре радиоромана Эктора Педро Бломберга. Июль. Ее брат Хуан, агент по продаже мыла, познакомил Ее с владельцем фирмы «Хабон радикаль». Она фигурировала как фотомодель в двух рекламных объявлениях «Линтер публисидад». Ноябрь. Влюбилась во владельца «Хабон радикаль», но продолжала тайно встречаться с владельцем журнала «Синтония». Январь 1940. «Пампа филмс» заключает с Ней контракт как с актрисой на вторые роли в фильме «Бремя отважных», где главными героями были Сантьяго Арриета и Анита Хордан. Во время съемок вблизи Мар-дель-Плата Она познакомилась с парикмахером Хулио Алькасаром. Ей тогда было около двадцати трех лет. Болезненно-бледная, банально хорошенькая, Она вызывала не страсть, а сочувствие. И тем не менее ей было море по колено.
Он перевязал папки хитрыми, сложными узлами и вышел в смутные вечерние сумерки. Холод стоял пронизывающий. Шагая под дождем и ветром, он еще раз почувствовал, что идет сквозь небытие. Столовую обогревал камин с искусственными дровами.
Ферруччо сидел за столиком спиной ко входу. Приземистый парень с носом боксера хлопотал за стойкой. Полковник щелкнул каблуками с бессмысленной воинственностью и сел за столик Ферруччо.