Эмилио не знал, что делать. Он спросил ее, не грустит ли она, на что она, не поднимая глаз, ответила, что женщины всегда грустят. Быть может, сказал Эмилио, она со мной и не разговаривала. По прошествии стольких лет тот вечер для него был скорее воображаемым, чем действительно бывшим. Парочки танцевали на свободном месте в полутьме под звуки Гершвина и Джерома Керна. Слышался шелест платьев, шарканье туфель, гул голосов. В этом смутном шуме и гомоне внезапно прорезался голос Эвиты, которая, видимо, следовала за ходом своих мыслей:
— Как бы вы поступили, Эмилио, если бы Мерседес забеременела?
Вопрос был для Эмилио настолько неожиданным, что он не сразу понял его смысл. Оркестр играл «The Man I Love»[82]. Хирург раскачивал Мерседес, словно ее тело было из тюля. Пондаль Риос курил гаванскую сигару. Эмилио вспомнились (то есть через полвека он сказал, что в этот миг вспомнились) садистские стихи Оливари[83]: «Всего приятней мне видеть твое гибкое тело, \ когда оно наслаждается под моим бичом».
— Я повел бы ее сделать аборт, а что? — ответил он рассеянно. — Сами понимаете, оба мы никак не годимся на то, чтобы растить ребенка.
— Но она могла бы родить ребенка так, чтобы вы не знали. Как бы вы поступили, если бы она родила? — настаивала Эвита. — Я вас спрашиваю, потому что никак не могу понять мужчин.
— Почем я знаю. Странные мысли приходят вам в голову. Думаю, мне было бы приятно видеть моего ребенка. Но Мерседес я бы уже никогда не захотел увидеть.
— Таковы мужчины, — сказала Эвита. — Они чувствуют по-другому, не так, как мы, женщины.
Разговор этот возник без всякого повода, но в полумраке этого заведения, именовавшегося «Фантасио», похоже, все было сплошным сумбуром. Оркестр удалился, хирург вместе с Мерседес вернулись за столик. Эвита, вероятно, дожидалась их — она перестала разглаживать себе юбку, как конфузливая девочка, и сказала:
— Я пойду. Не хочу портить вам вечер, но я себя неважно чувствую. Не надо было мне сюда приходить.
И это было почти все, рассказывал Эмилио. Мы ее проводили в ее квартиру, которую она снимала в переулке Сеавер, и отправились с Мерседес в плохонький отель на Авениде-де-Майо, где я в эти годы обитал. Мы разделись, и я заметил, что Мерседес какая-то отчужденная. Вероятно, она и я, мы приближались к концу, сказал Эмилио, хотя до разрыва протянули еще больше года. Вероятно, она была обижена за то, что мы с ней не протанцевали ни одного танца. В ту пору я уже отказывался ее понимать — признаюсь, и тогда не мог, и теперь не могу понять ни одну женщину. Я не знаю, что они думают, не знаю, чего хотят, знаю только, что они хотят противоположное тому, что думают. Она села перед трельяжем, стоявшем в том отеле, и принялась снимать макияж. Это всегда означало, что любовью заниматься мы не будем и, погасив свет, повернемся спиной, даже не коснувшись друг друга. Протирая себе лицо ваткой с кремом, она словно невзначай сказала:
— Ты, конечно, даже не понял, в какой беде, в каком отчаянии теперь Эвита.
— Какое там отчаяние, — возразил Эмилио. — Она чокнутая. Спрашивала меня, как бы я поступил, если бы ты забеременела.
— Ну и как бы ты поступил? Что ты ей ответил?
— Да не помню, — солгал Эмилио. — Женился бы. Сделал бы тебя несчастной.
— Она была беременна, — сказала Мерседес. — Эвита. Но проблема была не в этом. Ни отец, ни она не хотели ребенка. Он — потому что уже был женат, она — чтобы не губить свою карьеру. Проблема была в том, что аборт кончился катастрофой. Ее всю искромсали. Повредили дно матки, связки, фаллопиеву трубу. Через полчаса, когда она еще была вся в крови, начался перитонит. Пришлось срочно класть ее в клинику. Больше двух месяцев прошло, пока она поправилась. Я была единственным человеком, который тогда ее навещал ежедневно. Она чуть не умерла. Была на краю могилы. Чуть не умерла.
— А тот, кто ее обрюхатил? — спросил Эмилио. — Он что делал?
— Он вел себя неплохо. Он порядочный человек. Оплатил клинику до последнего сентаво. В выборе акушерки он не виноват. Не он ее выбирал.
— Такие вещи случаются часто, — сказал Эмилио. — Это ужасно, но случается часто. Пусть благодарит Бога, что осталась жива.
— В те месяцы она предпочла бы умереть. Когда ее хахаль узнал, что она вне опасности, он укатил в Европу. Ее карьера чуть не пошла прахом. Журналы о ней не упоминали, никто ее не приглашал. Спасло ее упоминание в «Антене», где о ней сказали как об оставшейся без работы малой звезде. «Если Эва Дуарте не работает, причина в том, что ей не предлагают ролей, достойных ее уровня», — говорилось там. Люди на такие приманки клюют. А потом ее спас военный переворот. Подполковник, который руководит радиостанциями, влюбился в нее.
— Значит, она уже в твоей опеке не нуждается, — сказал Эмилио.
— Конечно, нуждается, потому что теперь она никого не любит. И ничего не хочет, — сказала Мерседес. — Подполковник, который за ней ухаживает, женат, как все мужчины, доставшиеся ей в жизни. Эвита способна не сегодня-завтра позвонить в дверь его дома и застрелиться тут же, у него на глазах.
Эмилио погасил свет и уставился в темноту. Снаружи ветер раскачивал деревья и разносил куда попало обрывки голосов, застрявших на улице. Потом, когда все уже стало не важно, пришло забвение.
С Эвитой он встретился снова через семь лет, на какой-то официальной церемонии.
— Она меня не узнала, — сказал Эмилио, — или притворилась, что не узнает. Она была совсем другая. Казалось, она вся светится. Казалось, у нее не одна душа, а две или много душ. Но по-прежнему ее окружала аура грусти. Когда она сама о том не подозревала, грусть касалась ее плеча и напоминала о прошлом.
Я точно передал то, что мне рассказал Эмилио Кауфман, но я не уверен, что он точно передал то, что знал об Эвите. В его рассказе не сходились некоторые имена и даты, которые я исправил, сопоставив их с воспоминаниями других людей. Мне удалось установить, что Эвита находилась в Буэнос-Айресе в клинике Отаменди и Мироли между февралем и маем 1943 года под именем Марии Эвы Ибаргурен. Архивы того времени в клинике не сохранились, но Полковник переписал ее историю болезни и вместе с другими бумагами оставил у Сифуэнтеса. С Мерседес Принтер я не сумел встретиться, хотя знаю, что она с 1945 года живет где-то в Мексике. Истории людей либо теряются, либо искажаются. Память мира проходит мимо них и отдаляется все больше и больше. Мир проходит мимо них, и память лишь очень изредка обнаруживает то место, где она сбилась с пути.
11. «ИЗУМИТЕЛЬНЫЙ МУЖ»
(Из главы VIII, параграф 40, в книге «Занятия в Высшей перонистской школе»)
Полковник несколько месяцев терзался из-за того, что разрешил забрать Эвиту. Без Нее все стало бессмысленным. Когда он пил (а с каждой ночью одиночества он пил все больше), он говорил себе, что таскать Ее вот так, с места на место, глупо. Почему надо поручать Ее людям незнакомым, чтобы они Ее оберегали? Почему не позволяют этим заниматься ему, который Ее защитил бы лучше всех? Его держали вдали от Ее тела, как если бы то была невеста-девственница. Это же глупо, думал он, принимать столько предосторожностей с женщиной замужней и взрослой, которая уже более трех лет мертва. Как он по Ней тоскует, Бог мой! Кто тут отдает приказы, он или другие люди? Он сам себя погубил. Эта женщина, или алкоголь, или роковая судьба, сделавшая его военным, погубили его.
Бог мой, как он по Ней тосковал. Только три раза он посетил Ее летом и весной, но ни разу не был один: рядом всегда был Арансибия, Псих, высматривавший малейшие признаки изменений тела. «Смотрите, Полковник, Она потемнела, — говорил он. — Видите, как воспалилась подошвенная артерия, как выпирают сухожилия на кистях. Как знать, а вдруг эта женщина все еще живая». Он ощущал страшную жажду. Что с ним творится? Жажда мучила его постоянно. Никаким огнем или алкоголем он не мог утолить жажду своего ненасытного нутра.