Чино хотел бы его ободрить, но не знал, как это сделать.
— Сегодня для нас удачный день, — сказал он. — Сегодня мы все попадем.
— Да услышит вас Бог, — ответила девушка.
Хотя очередь уже обогнула угол и головы последних терялись в темноте, все эти бедолаги соблюдали порядок. Чино услышал рассказы о невыносимых несчастьях, от которых никакая сила человеческая, даже могущество Эви-ты, не смогли бы избавить. Ему рассказывали о рахитичных детях, чахнущих в землянках, вырытых на свалках, о руках, отрезанных колесами поезда, о буйных сумасшедших, которых держат на цепи в цинковых конурах, о недействующих почках, о прободных язвах двенадцатиперстной кишки и о лопающихся грыжах. А если этим страданиям так и не будет конца? — сказал себе Асторга. Если Эвите придет конец раньше, чем этим страданиям? Если Эвита все же не Бог, как все думают?
Наступление утра он как-то не заметил, оно почти ничем не отличалось от ночи — такое же сырое, пепельно-серое. Помощницы Эвиты разносили кофе с булочками, но Чино есть отказался. От перечня человеческих бед у него пропал аппетит. Он постарался отвлечься, думать о чем-то другом, избегая мыслей об окружающей действительности, — было страшно встречаться с ней лицом к лицу.
Но вот очередь начала двигаться. Двери фонда открылись, и просители пошли по лестницам из лакированного дерева, на которых висели флаги с перонистской эмблемой. На верхнем этаже, прижимаясь к балюстрадам, сновали писари с напомаженными волосами и помощницы с карандашами за ухом. Очередь прошла между бархатными портьерами и очутилась в огромном зале, освещенном люстрами с хрустальными подвесками. Это походило на церковь. В центре был узкий проход, по обе его стороны стояли деревянные скамьи, на которых сидели семьи, не стоявшие в очереди, как все прочие. В воздухе разносилась вонь испражнений новорожденных младенцев, грязных пеленок и блевотины больных. Вонь была густая, стойкая, как сырость, она впивалась, как булавками, в память на многие дни.
В глубине зала, на одном конце длинного стола, сидела сама Эвита, она гладила руки крестьянской чете, приникая ухом, чтобы лучше слышать их дрожащие голоса, и время от времени откидывала голову назад, будто пытаясь найти незабываемые слова, за которыми пришли к Ней эти простодушные люди. На Ней был английский костюм в клеточку, волосы подобраны в пучок, как на фотографиях. Иногда Она досадливо снимала кольцо с пальца или какой-нибудь из своих тяжелых золотых браслетов и бросала их на стол.
Здесь совершенно естественно происходили эпизоды, которые в любом другом месте были бы невозможны. Двое мужчин с соломенно-желтыми волосами, взгромоздившись на скамьи, произносили речи на никому не понятном языке. Из-за портьер выглядывали семьи с коробками, полными живых пчел, строивших соты в садике из тюля, — эти люди хотели, чтобы Эвита приняла подарок прежде, чем пчелы закончат свою работу. В передних дожидались дети, пережившие недавнюю эпидемию полиомиелита, они готовились продефилировать по залу в инвалидных колясках, подаренных фондом. Глядя на это море бед, Асторга возблагодарил Бога за свою скромную жизнь, которую еще не омрачило никакое несчастье.
Обычную утреннюю суету прервал неожиданный инцидент. После крестьянской четы Эвита принимала трех близняшек-акробаток, которые хотели выйти замуж за несовершеннолетних клоунов того же цирка и нуждались в особом разрешении на брак. Когда Эвита с ними управилась, какая-то грузная баба с неукротимой гривой принялась кричать, что служащий фонда отобрал у нее квартиру.
— Это точно? — спросила Первая Дама.
— Клянусь вам душой моего мужа, — ответила женщина.
— Кто же это такой?
Женщина пробормотала какое-то имя. Сеньора встала, упершись руками в стол. Все в зале затаили дыхание.
— Пусть войдет Чуэко Ансальде, — приказала Она. — Я желаю его видеть сейчас же.
В тот же миг позади Сеньоры открылись двери, и взорам представился склад, где были нагромождены велосипеды, холодильники, свадебные наряды. Из-за ящиков вышел худой, нескладный мужчина, жилы на лбу у него были такие выпуклые, что вспоминалась схема кровеносной системы. Кривые ноги образовывали идеальный овал. Он был бледен, как если бы его вели на виселицу.
— Ты отобрал дом у этой женщины, — утвердительно сказала Эвита.
— Нет, Сеньора, — сказал Чуэко. — Я просто дал ей меньшую квартиру. Она жила одна в трех комнатах. А у меня пятеро детей, все спали в одной комнате. Я ей оплатил переезд. Перевез ей мебель. К сожалению, один плетеный стул сломался, но я в тот же день купил ей другой:
— Ты не имел права, — сказала Эвита. — Ты ни у кого не спросил разрешения.
— Прошу вас, Сеньора, простите меня.
— Кто тебе дал квартиру, которую ты имел раньше?
— Вы, Сеньора, дали ее.
— Я тебе дала, а теперь у тебя забираю. Ты сейчас же вернешь квартиру этой гражданке и поставишь все ее вещи на прежнее место.
— А мне куда же деваться, Сеньора? — Чуэко обратил глаза к людям в зале, ища сочувствия. Никто рта не открыл.
— Можешь отправляться на свалку, в дерьмо, там тебе самое место, — сказала Она. — Пусть подойдет следующий.
Бабища стала на колени, чтобы поцеловать руки Эвите, но Она нетерпеливо их отдернула. Стоя у дверей склада, Чуэко Ансальде не собирался уходить. Его лицо дергалось в предвестии плача, но стыд и робость мешали слезам вырваться наружу.
— У одного из моих ребятишек бронхит, — умоляюще сказал он. — Как мне поднимать его с постели?
— Ну, довольно, — сказала Эвита. — Сумел кашу заварить, теперь сумей расхлебывать.
Неистовство Ее гнева ошеломило Чино. Ему случалось слышать сплетни о вспышках ярости Первой Дамы, но в хрониках Ее показывали только в благожелательном, материнском ласковом облике. Теперь он понял, что Она может быть свирепой. От носа к губам у Нее обозначились две глубокие складки, и в эти моменты никто не мог выдержать Ее взгляда.
Теперь он уже раскаивался, что пришел сюда. Чем больше продвигалась очередь, тем сильнее боялся Чино высказать свое желание. Оно может показаться оскорбительным по сравнению с теми трагедиями, которые лавиной обрушивались на фонд. Что он может Ей сказать? Что в воскресенье он прокрутил Ей в резиденции несколько фильмов? Это смешно. А что, если все забыть и возвратиться домой? Додумать до конца он не успел. Один из помощников показал ему, чтобы он прошел вперед. Эвита ему улыбнулась и взяла его за руки.
— Асторга, — произнесла Она с неожиданной мягкостью, заглянув в лист бумаги. — Хосе Немесио Асторга. Что тебе нужно?
— Вы меня не помните? — спросил Чино.
Эвита не успела ответить ему. В зал вбежали с криком две медсестры:
— Сеньора, скорей! Скорей идемте с нами! Случилось ужасное несчастье!
— Несчастье? — переспросила Эвита.
— Сошел с рельсов поезд, подъезжавший к станции Конститусьон. Вагоны перевернулись, Сеньора, перевернулись. — Медсестры захлебывались от плача. — Там вытаскивают тела. Трагедия.
Эвита внезапно потеряла всякий интерес к Асторге. Выпустила его руки и встала.
— Тогда пошли быстрей, — сказала Она. И, обернувшись к помощникам, распорядилась: — Запишите, в чем нуждаются эти люди. Назначьте их на завтра. Я приму их с утра. А теперь не знаю, вернусь ли. Если такая ужасная трагедия, я вряд ли смогу вернуться.
Все происходило как во сне. Невесть почему, Чино обратил внимание на разветвление голубых жилок, дрожавших у основания шеи Эвиты. Зал заполнил гомон людей, словно бы переживших кораблекрушение. Во всеобщей сутолоке запах грязных пеленок непобедимо и мощно завладел пространством.
Эвита исчезла в лифте, а тем временем Чино увлекла к лестнице сорвавшаяся с места толпа. У одной из дверей беззубая невеста всхлипывала, крепко обняв жениха за пояс. День близился к концу. Город был усеян влажными солнечными бликами, но люди с опаской поглядывали на небо и раскрывали зонты, словно защищаясь от каких-то других падающих солнц.
Чино спустился в метро на станции Лакросе, вышел возле парка Сентенарио и пошел по улицам Старого Палермо, под мясистыми тенями эвкалиптов и каучуковых деревьев, вежливо кланявшихся прохладе открытых подъездов. Он с любопытством остановился посмотреть на облупленные коридоры многоэтажек, затем свернул на улицу Лавальеха к кинотеатру «Риальто». Отец рассказывал ему, что перед смертью все воспоминания и чувства прожитой жизни возвращаются к человеку с изначальной яркостью, но теперь он обнаружил, что для этого не надо умирать. Прошлое возвращалось к нему с четкостью длящегося настоящего: воскресенья в сиротском приюте, когда он сидел наказанный, кусочки целлулоидных негативов, которыми он забавлялся у входов в кинотеатры, первый поцелуй Лидии, лодочные прогулки в Роседале[75], вальс «От души», который он танцевал в вечер свадьбы, смуглое личико Йоланды, уткнувшееся в первый раз в трепетную грудь матери. Он почувствовал, что его жизнь не принадлежит ему, а если когда-нибудь будет принадлежать, то он не будет знать, что с нею делать.