Некоторые семьи отваживались идти пешком через верфи, прячась от военных постов. Другие пробирались сквозь тростниковые заросли или брели по заброшенным путям для товарных вагонов. В полночь их набралось уже более шестисот человек. Они пекли требуху и ребра на проволочных прутьях. Подходили к костру с хлебом в руке, выстраивались в очереди и ели.
Им грозила неминуемая опасность, но они этого не сознавали или же не считались с нею. Неделю назад правительство так называемой освободительной революции решило окончательно вытравить память о перонизме. Запрещалось публично упоминать Перона и Эвиту, выставлять их портреты и даже вспоминать об их существовании. В одном из объявлений говорилось: «Тюремное заключение от шести месяцев до трех лет ждет каждого, кто поместит на видном месте портреты или статуи свергнутого диктатора и его жены, будет употреблять слова типа „перонизм“ или „третий путь“, аббревиатуры типа ПП (Перонистская партия) или ПВ (Перон возвратится) или будет призыват к возвращению уничтоженной диктатуры».
Не обращая внимания на объявления, несколько девчонок пятнадцати лет с ярко накрашенными губами и в платьицах в обтяжку задорно распевали возле костров: «Эва Перон \ сердце твое \ с нами всегда везде». Позади ангаров был сложен из кирпичей алтарь огромным портретом Эвиты и большими свечами. У подножия алтаря люди клали федералистские звездочки, глицинии и незабудки, сплетенные в гирлянды, и бормотали: «Народ поет, повторяя \ Эвита, ты святая». Шум, конечно, разносился далеко, а в пятистах метрах находились посты портовой охраны, и еще в пятистах метрах к северу высились здания Главного штаба.
Почему надо ждать репрессий? Не надо бояться, говорили люди один другому. Правительственный декрет подразумевает серьезные преступления, акты вандализма в общественных зданиях, там ничего не сказано о частных актах благочестия. У всех есть право по-прежнему любить Эвиту. Разве первая же декларация «освободителей» не говорила об Аргентине «без победителей и побежденных»? И разве в тот день, когда Перона свергли и пошел слух, что его хотят убить, не разрешили ему найти себе приют на парагвайской канонерке, и даже министр иностранных дел республики разве не посетил его там, чтобы убедиться, что он ни в чем нс-нуждается? Слухи. Слухи никогда не оправдываются. Единственно, чему надо верить, это сообщениям радио.
По мере того как темнело, собирались в кучку старики и больные. Какая-то женщина с большим зобом, называвшая себя родственницей парикмахера Эвиты, недавно слышала по радио, что в окрестностях порта скапливается нежелательный элемент. Военные намерены его разогнать еще до рассвета. «Неужто это про нас? — говорили старики, пришедшие из дальних районов. — Кто знает, о ком они говорят. Порт большой».
Заметив соглядатаев, зажгли свечи и стали ждать. Они слышали, что в эту ночь Перон вернется из изгнания в черном самолете и опять появится на трибуне на Пласа-де-Майо. Рядом с ним, в стеклянном гробу, освещенная прожектором, будет Эвита. Слухи были противоречивыми. Говорили также, что военные собираются похоронить Эвиту рядом с гробницей Сан-Мартина в соборе. И что в министерстве морского флота намерены вставить его в цементный блок и опустить на дно океана. Однако чаще всего повторялся тот слух, который собрал их здесь: Эвита будет извлечена из пантеона в ВКТ и торжественно передана народу, чтобы он о ней позаботился и при ней бодрствовал, как было сказано в ее завещании: «Я желаю вечно жить с моим Пероном и с моим народом», — попросила она перед смертью. Перона уже нет здесь. Ее примет народ.
В основе этой мешанины слухов, видимо, была доля правды, так как с самого рассвета в здание ВКТ входили и выходили отряды солдат. Тело находилось там три года на алтаре, недоступном для обозрения. В первые месяцы после смерти Эвиты здание было всегда завалено цветами. Каждый вечер в двадцать часов двадцать пять минут загорались и гасли огни в его окнах. Но количество цветов постепенно уменьшалось, и даже черный креп, вывешенный в окнах третьего этажа, однажды упал наземь, истрепанный ненастьем. Теперь что-то должно было произойти, но никто не знал, что именно. Со времени падения Перона от народа все скрывалось.
Над рекой поднялась луна, перечеркнутая темными тучами. Было жарко. Воздух был насыщен пылью от пшеничных зерен. В конце ряда ангаров мальчишки, взгромоздившись на подъемные краны, кружили, осматривая пустынную полосу между городом и рекой: сортировочные горки, порожние вагоны, верфи, далекие казармы военной охраны.
Вскоре после полуночи один из сторожевых заметил, что по сортировочным горкам едет большая черная машина с пригашенными фарами. Он побежал предупредить, но вокруг уже раздавался оглушительный грохот. Позади ангаров стучали по дереву молотки. Плотники разрушали укрытия и алтари. Наконец из толпы вышли навстречу машине двое мужчин. Один из них был в очках и передвигался на костылях.
Автомашина затормозила под фонарем, и из нее вышел водитель, поправляя шляпу. На нем был фланелевый костюм с жилетом. Он сильно потел. Пройдя несколько шагов, он огляделся, пытаясь сориентироваться. Его, видимо, смутили силуэты ангаров и обилие огней позади них — свечи, костры. Вдали угадывались огромные просторы реки. Кругом было столько различных шумов, они сбивали с толку: плач детей смешивался с воплями женщин и выкриками игроков в карты. Приехавший в машине еще не успел прийти в себя, как ему преградил дорогу мужчина на костылях и оглядел его сверху вниз.
— Я доктор Ара, — объяснил приехавший. — Педро Ара, врач, заботившийся об Эвите все эти годы.
— Это тот самый, что ее забальзамировал, — догадался второй мужчина. — Что с ней сделали?
— Она в полном порядке. Все внутренности сохранились. Лежит идеально, как будто спит. Кажется, что живая.
— Какая была надобность так ее мучить! — пробормотал тот, что на костылях.
Все чувствовали себя растерянными, сбитыми с толку. Сам мумификатор не знал, что теперь делать. В его дневнике запись этого дня полна смятения: «Я чувствую себя ответственным за труп. Его у меня отняли. Это не моя вина, но его отняли. Я ушел из ВКТ с опасением, что военные загубят мой труд, стоивший многих лет исследований и бессонных ночей. Сперва я было подумал обратиться в газеты, но это было бы бессмысленно. О теле запрещено публиковать хоть строчку. А испанское правительство не желает вмешиваться. Самое лучшее, думаю, поговорить с людьми, собравшимися в порту».
Заметив приехавшего, старики прекратили играть в карты. Мужчина на костылях вскарабкался на какой-то помост и хлопнул в ладоши.
— Здесь находится доктор Арсе, — прохрипел он. В легких у него свистело. — Это тот самый, что забальзамировал Эвиту.
— Не Арсе, а Ара. Доктор Ара, — попытался поправить врач, но его голос был заглушён хором голосов, обрушившихся на него с вопросами:
— Ее привезут сюда этой ночью? Или ее повезли в собор? Скажите, ее увезли? Ее отдадут генералу? Бедняжка! Зачем только ее таскают туда-сюда? Почему не оставят в покое?
— Ее увезли военные, — сказал доктор, потупившись. — Я ничего не мог поделать. Ее забрали в военном грузовике. Почему вы, друзья, ничего не предпринимаете?
Обращение «друзья» поразило этих людей. Никто с ними так не разговаривал, кроме Эвиты в ее первых выступлениях. Это слово показалось им старинным, забытым словом из другого языка.
— Это вы ее увезли, — пробормотал кто-то. Но тут поднялся возмущенный ропот: «Ее увезли военные». Какая-то женщина с двумя младенцами в сумках через плечо разрыдалась и пошла прочь через тростниковые заросли.
— Чтобы мы что-то предприняли? А что именно? — спросил один из стариков.
— Идите на Пласа-де-Майо. Поднимите восстание. Поступите так, как тогда, когда генерал был арестован десять лет назад.
— Но теперь они могут устроить бойню, — сказал тот, что с костылями. — Разве вы не слышали, что они готовятся убивать?
— Я ничего не слышал, — ответил доктор. — Вас много. Они не решатся убить всех. Вы должны добиться, чтобы Эвиту вернули мне.