Ренци начал читать, но остановился, сам удивившись своей нескромности. Пока Сеньора была жива, он тщательнейшим образом оберегал ее частную жизнь, и ему подумалось, что тем больше почтения он должен оказывать ей теперь, когда Эвиты нет и она не может себя защитить. Эти тетради относились к самому секретному и несчастливому периоду ее короткой жизни, а потому они не должны были попасть на глаза кому-либо чужому. Читать их позволительно только матери, подумал Ренци, в этот момент он и решил передать их донье Хуане. Машинописный текст «Моего послания» он оставил в потайном ящике секретера, а школьные тетради и рукопись спрятал среди белья в своих вещах. В полночь он запер все двери резиденции на двойной поворот ключа и вышел в дождь искать такси.
Через два месяца, когда он наконец собрался с духом, чтобы пойти к донье Хуане, она была в слишком нервном состоянии, чтобы осознать ценность этих документов. Она оставила их на чемоданах и поблагодарила Ренци одной из тех грубоватых, необдуманных фраз, которые создали ей славу женщины без сантиментов: «Видите, что творится у меня в доме, а тут еще вы явились с этими бумагами. Пчел на улицах видели? Посмотрите на них. Мне от них жутко. Их тысячи». Ренци повернулся к ней спиной и ушел не прощаясь, ушел навсегда как из того холла, так и из этой истории.
У себя в спальне мать испытала очередной приступ судорог. Было жарко, влажный воздух давил, как слой ила. Она уцепилась за короткую паузу, когда отпустили судороги, и, лежа неподвижно, почувствовала, что где-то совсем близко грядет конец чего-то. Конец света? Ухожу не я, уходит то, что меня окружает. Это конец моей страны. Конец без Эвы, без моего Хуансито. Конец моей семьи. Сами того не сознавая, мы оказались по другую сторону, там, где смерть. Когда вздумаю посмотреть на себя в зеркало, ничего не увижу, там не будет никого. Я даже не смогу отсюда уехать, потому что меня тут никогда не было.
Теперь она вспоминала как счастье все то, что когда-то переживалось ею как злополучие. Тосковала по педали швейной машины, за которой испортила себе глаза, игру в карты с постояльцами ее пансиона в Хунине, жимолость у облупившихся стен, вечерние прогулки вдоль железной дороги, ссоры с соседями и кино по средам, когда у нее ком становился в горле от истерик Бетти Дэвис и любовных страданий Нормы Ширер. Это была только половина того, по чему она тосковала, тосковать обо всем у нее уже не было сил. Она предоставила этой второй половине отделиться от ее усталой плоти и стучаться в двери других тел. Больше нет сил ни на что, Господи Иисусе, даже на мысли о своей душе.
Она лежала в постели, пока сведенные судорогой мышцы возвращались в нормальное состояние. Вскоре, однако, она услышала удары в дверь и гортанный голос Полковника, назвавшего себя. Вздохнув, она напудрила лицо, прикрыла косынкой сморщенный, обвислый второй подбородок и спрятала непричесанные волосы под черным тюрбаном. В таком виде она вышла навстречу посетителю, как если бы утро уже давно прошло.
Полковник ждал ее больше четверти часа. В холле, выстланном темным паркетом, мебель была сборная, как на распродажах: деревенский буфет якобы бретонского стиля; дубовый прямоугольный стол с креслами красного дерева; на камине сельский алтарь, а на нем корзина с фруктами и свежими цветами под написанным маслом портретом Эвиты. Несмотря на разнородность мебели, комната была уютная и светлая. Солнечные лучи лились потоками сквозь фонарь в потолке. И еще оттуда проникала смесь каких-то потрескивающих звуков. Пчелы? — спросил себя Полковник. Или птицы? Там, вверху, за ним наблюдали две невыразительные женские физиономии. У обеих было отдаленное сходство с Эвитой. Через неравномерные промежутки времени лицо одной из них прикрывала рука. Ногти были длинные, покрытые зеленым лаком с фиолетовым отливом. Временами эти ногти, скребясь, скользили по стеклу фонаря. Звук был такой слабый, такой приглушенный, что только опытный слух Полковника мог его уловить. Где он мог прежде видеть эти пышные прически? Да в газетах, спохватился он. Это были две сестры Эвиты. Или же две женщины, изображавшие сестер? По временам они на него указывали пальцами и, глупо ухмыляясь, шикали одна на другую. Как только в холл вошла мать, лица за стеклом исчезли.
Полковника удивило, что голос у доньи Хуаны не вязался с ее осанкой. Голос у нее был визгливый и вырывался толчками, словно с трудом преодолевая преграду искусственных зубов, а манера держаться была, напротив, величавая.
— Вы Моори Кёниг, не так ли? Принесли паспорта? — спросила она, не приглашая его сесть. — Я и мои дочери, мы хотим уехать как можно скорей. Мы задыхаемся в этой западне.
— Нет, не принес, — ответил Полковник. — Паспорт получить не так просто.
Мать тяжело опустилась на пластиковый диванчик.
— Вы хотите поговорить со мной об Эвите, — сказала она. — Ладно, говорите. Что с ней будете делать?
— Я недавно виделся с анатомом. Правительство дало ему день или два, чтобы он закончил эти ванны и смазыванья. Потом мы похороним вашу дочь по-христиански, со всеми медалями, как вы просили.
Мать сжала губы.
— Куда вы ее повезете? — спросила она. Полковник этого не знал, он принялся импровизировать:
— Рассматриваются несколько мест. Возможно, под алтарем какой-нибудь церкви или на кладбище Монте-Гранде. Вначале мы не будем ставить ни надгробного камня, ни плиты — ничего такого, что говорило бы о ней. Надо соблюдать большую осторожность, пока не наступит успокоение умов.
— Отдайте ее мне, Полковник. Это будет лучше всего. Как только я получу паспорта, я ее увезу. Нечего Эвите лежать в могиле без имени, словно у нее не осталось родных.
— Это невозможно, — сказал Полковник. — Невозможно.
— Назовите дату. Когда я смогу уехать?
— Хоть сегодня. Или завтра. Это зависит от вас. Мне требуется только ваша доверенность на погребение. И бумаги. Да. Бумаги.
Мать с недоумением посмотрела на него:
— Какие бумаги?
— Те, что принес Ренци сегодня утром. Вы должны отдать их мне.
Опять он услышал поскребыванье по стеклу, и ему почудилось, что вверху мелькнуло лицо одной из сестер, в волосах у нее были бигуди, глаза широко открыты, как у Бетти Буп.
— Ну, это уже верх подлости, — сказала мать. — Какая-то клоака. Что ж это за страна? Мне не дают паспортов, следят, кто входит и выходит из моего дома. Не дают мне жить. Говорят, Перон тиран, но вы еще хуже, Полковник. Вы еще хуже.
— Ваш зять, сеньора, был насквозь коррумпированная личность. А в нынешнем правительстве только порядочные люди, люди чести.
— Все они такое же дерьмо, — пробормотала мать. — Чести полно, да одно говно. Уж извините меня.
— Бумаги Ренци, — настаивал Полковник. — Вы должны отдать их мне.
— Они не мои. Они ничьи. Ренци сказал, что это бумаги Эвиты, но я даже не успела их просмотреть. Отдать вам? И не подумаю. Считайте, что их нет.
— Я их возьму любым способом, — сказал Полковник. — Это они, так ведь?
Он попытался взять папки, лежавшие на груде чемоданов, но мать его опередила. Она схватила обе папки и вызывающе уселась на них.
— Уходите, Полковник. Вы меня выводите из себя. Полковник беспомощно вздохнул, словно разговаривая с ребенком.
— Предлагаю сделку, — сказал он. — Вы даете мне папки, подписываете постоянную доверенность, и завтра после полудня я присылаю вам паспорта. Даю вам слово.
— Все мне врут, — возразила мать. — Я уже подписала одну доверенность доктору Ара. А теперь вы просите у меня постоянную доверенность. Все врут.
— Я армейский офицер, сеньора. Я не могу вам соврать.
— Вы мужчина. Этого для меня достаточно, чтобы вам не верить. — Она разгладила юбку и с минуту сидела, отрицательно качая головой. Потом спросила: — Что я должна подписать?
Полковник достал из портфеля напечатанный на машинке документ с гербом посольства Эквадора и показал ей. Там значилось:
Я, Хуана Ибаргурен де Дуарте, даю свое согласие на то, чтобы тело моей дочери Эвиты было перевезено Верховным Правительством Нации с того места, где оно теперь находится, в другое, обеспечивающее его вечную сохранность. Это мое волеизъявление является моим свободным решением.