– В таком случае я принесу тебе капусту во дворец, – сказала Дорида и поднялась на цыпочки, чтобы поднести колбаску к губам своего рослого сына.
Поллукс быстро откусил кусок и сказал:
– Восхитительно! Мне хотелось бы, чтобы та штука, которую я собираюсь вылепить там, наверху, оказалась такой хорошей статуей, какой изумительно превосходной сосиской был этот сочный цилиндрик, ныне исчезающий у меня во рту.
– Еще одну? – спросила Дорида.
– Нет, матушка; да и капусты не приноси мне. До самой полуночи мне нельзя будет терять ни одного мгновения, и если мне после удастся немного передохнуть, так в то время ты уже будешь видеть во сне разные забавные вещи.
– Я принесу тебе капусту, – сказал отец. – Я и без того не скоро попаду в постель. В театре, при первом посещении его Сабиной, должен быть исполнен в честь нее гимн, сочиненный Мезомедом[34], с хорами, а мне предстоит выводить высокие ноты среди хора старцев, которые молодеют при виде Сабины. Завтра репетиция, а у меня до сих пор ничего не выходит. Старое со всеми тонами прочно засело в моем горле, но новое, новое!..
– Соответственно твоим годам, – засмеялся Поллукс.
– Если бы только они поставили «Тезея», произведение твоего отца, или его хор сатиров! – вскричала Дорида.
– Подожди немного, я отрекомендую его императору, когда тот с гордостью назовет меня своим другом, как Фидия[35] наших дней. Когда он спросит меня: «Кто тот счастливец, который произвел тебя на свет?» – я отвечу: «Не кто иной, как Эвфорион, божественный поэт и певец, а моя мать – Дорида, достойная матрона, охранительница твоего дворца, превращающая грязное белье в белоснежное».
Эти последние слова молодой художник пропел прекрасным и сильным голосом на диковинный мотив, сочиненный его отцом.
– О, почему ты не сделался певцом! – вскричал Эвфорион.
– Тогда, – отвечал Поллукс, – я должен был бы на закате дней моих сделаться твоим наследником в этом домике.
– А теперь за жалкую плату ты работаешь для лавров, которыми украшает себя Папий, – заметил старик, пожимая плечами.
– Настанет и его час, и он тоже будет признан! – вскричала Дорида. – Я видела его во сне с большим венком на кудрях.
– Терпение, отец, терпение! – сказал молодой человек, схватывая руку Эвфориона. – Я молод и здоров и делаю что могу, и в голове моей кишит целый рой хороших идей. То, что мне позволяли выполнять самостоятельно, послужило, по крайней мере, для славы других и хотя еще далеко не соответствует идеалу красоты, который мерещится мне там… там… там… в туманном отдалении, все же я думаю, что если только удача в веселый час окропит все это двумя-тремя каплями свежей росы, то из меня выйдет нечто большее, чем правая рука Папия, который вон там, наверху, без меня не будет знать, что ему делать.
– Только будь всегда бодр и прилежен! – вскричала Дорида.
– Это не поможет без счастья, – прошептал, пожимая плечами, певец.
Молодой художник попрощался с родителями и хотел удалиться, но мать удержала его, чтобы показать молодых щеглят, только вчера вылупившихся из яиц. Поллукс последовал за нею, не только чтобы доставить ей удовольствие, а потому, что и ему самому радостно было посмотреть на пеструю птичку, защищавшую и согревавшую своих птенцов.
Подле клетки стояли большая кружка и кубок его матери, который он сам украсил изящной резьбой.
Взгляд его упал на эти сосуды, и он принялся поворачивать их из стороны в сторону. Затем он набрался смелости и сказал:
– Теперь император часто будет проходить мимо. Так уж ты, матушка, брось на время свои дионисии[36]. Что, если бы ты ограничилась четвертинкой вина на три четверти воды? Ведь и так будет вкусно.
– Жаль небесного дара, – возразила старуха.
– Четвертинку вина ради меня, – попросил Поллукс и, схватив мать за плечи, поцеловал ее в лоб.
– Ради тебя, большой ребенок? – переспросила Дорида, и глаза ее наполнились слезами. – Ради тебя… так, коли нужно… хоть чистую воду! Эвфорион, выпей то, что осталось в кувшине!
Архитектор Понтий сперва начал свою работу только при помощи тех подручных, которые следовали за ним пешком. Измеряя, раздумывая, набрасывая короткие записи, занося на двусторонние восковые таблички и на свой план цифры, имена и мысли, он не оставался праздным ни на одно мгновение. Его занятия часто прерывали хозяева разных фабрик и мастерских, услугами которых он думал воспользоваться. Они являлись к нему в такой поздний час по приказанию префекта.
Ваятель Папий пришел одним из последних, хотя ему Понтий собственноручно написал, что он дает ему большую, выгодную и спешную работу для императора, которую, вероятно, можно будет начать в эту же ночь. Дело идет о статуе Урании. Она должна быть изготовлена в десять дней по прилагаемой при сем им, Понтием, мерке на месте в самом дворце на Лохиаде, по тому способу, который Папий применил во время последнего празднества Адониса[37]. При этом там же будет заключено условие относительно других не менее спешных восстановительных работ, а также и цен заказа.
Скульптор был человек предусмотрительный и явился не один, а со своим лучшим помощником Поллуксом, сыном четы привратников, и с несколькими рабами, которые везли за ним на телегах инструменты, доски, глину, гипс и другие сырые материалы.
На пути к Лохиаде он сообщил молодому скульптору о предстоящей работе и затем покровительственным тоном сказал, что позволит ему попытать свои силы над восстановлением Урании. У ворот дворца он предложил Поллуксу навестить родителей и затем отправился во дворец один, чтобы без свидетелей вести переговоры с Понтием. Молодой помощник понял, в чем дело. Он знал, что ему придется работать над Уранией и что его хозяин, сделав кое-какие незначительные поправки в его работе, выдаст потом статую за свое собственное произведение. В течение двух лет Поллукс уже не раз с этим мирился и теперь тоже безропотно подчинился этому недобросовестному образу действий, потому что в мастерской хозяина всегда было много дела, а творчество составляло для Поллукса величайшее наслаждение.
Папий, к которому он с ранних лет поступил в обучение и которому обязан был своим умением, не скаредничал; Поллукс же нуждался в деньгах не для себя, а чтобы содержать овдовевшую сестру с детьми, точно это была его собственная семья. Притом его радовала возможность внести посредством своих заработков некоторое довольство в домик родителей и поддерживать во время учения своего брата Тевкра, посвятившего себя ювелирному искусству. Ему не раз приходило в голову оставить хозяина, работать самостоятельно и пожинать лавры, но его удерживала мысль – что станется с теми, которые нуждаются в его помощи, если он пожертвует верным, хорошим заработком, рискуя остаться без заказов, как часто случается с неизвестными, начинающими художниками.
На что пригодятся ему все умение и добрая воля, если не будет возможности творить статуи из благородного материала? А приобрести таковой на собственные средства не позволяла ему бедность.
Пока он беседовал с родителями, Папий вел переговоры с архитектором.
Понтий изложил скульптору свои пожелания. Тот слушал внимательно, ни разу не прерывая собеседника, время от времени поглаживая правой рукой необычайно чисто выбритое, гладкое лицо, цветом и формою напоминавшее восковую маску, точно хотел сделать его еще глаже, или поправляя на груди складки тоги, которую любил носить на манер римских сенаторов.
Когда Понтйй в одной из комнат, назначенных для императора, показал скульптору последнюю из статуй, требовавших восстановления, и сказал, что к ней нужно приделать новую руку, то Папий вскричал решительно:
– Это невозможно!
– Слишком поспешное заключение, – возразил архитектор. – Разве ты не знаешь изречения столь правдивого, что его приписывают сразу нескольким мудрецам: хуже провозглашать невозможность какого-либо дела, чем брать на себя выполнение задачи, вероятнее всего превосходящей наши силы.