– А как же Шелушин, шереметевский крепостной, получил вольную? – поспешил спросить Митя.
– А за что? За анекдот веселый. Тысячу раз прав наш сибиряк-самокатчик: хохотком да прибауткой, а не честью надо господ брать, всего они объевшись, их только на пряное тянет. А с Шелушиным вышло так: неоднократно просил он отпускную, уже известный богач. Уперся наш – на что тебе воля? Что я, богатеть тебе мешаю? Да на здоровье! И вот какая оказия вышла, привез как-то Шелушин в подарок графу устриц бочонок и тут нежданно-негаданно свою фортуну прямо за косы и схватил. Как раз в этот день у графа на Фонтанном доме парадный ужин предполагался, а в устрицах нехватка. Во всем городе, как назло, нет и нет. Шумит граф, у метрдотеля требует – вынь да положь. А тут и принесло к нему оброчника-богатея. Граф ему: вот просил ты у меня не раз вольную; слово мое – отпущу, добудь только нынче к ужину устриц. А у богатея в прихожей – готовенькие. Выкатил он молча бочонок – получайте, ваше сиятельство! Граф тут ему в обмен – свой подарочек. На том самом бочонке и вольную написал.
– То-то я не дурак, что свой самокат затеял, – усмехаясь, сказал недавно подоспевший Артамонов, – не я буду, если мой самокат не обернется тем бочонком с устрицами…
– В добрый час сказано, – потряс ему Аргунов руку, – я уж и сам тебя к слову помянул. Ну, узнал адресок?
– До самой калиточки довел, теперь только маменьку-кухарку порадовать. Она тоже помещена к некоей старушке, видать не окончательно лютой, и по пути к сыну живет. Проведаю ужо обоих.
– А сейчас пройдемте на Неву, душно мне здесь, – сказал Митя.
День был чудесный. Зима опять перебила начавшуюся было оттепель, но морозец стоял небольшой, сухой при ярко-синем небе.
Остановясь на мосту, залюбовались городом и его дальними перспективами.
– Весело тут летом, – тряхнул Митя светловолосой головой, как бы отгоняя тяжелые впечатления, дня, – часами, бывало, стою тут и любуюсь на гребные команды, особливо юсуповские. Те, что на длинных веслах, идут по Неве, а коротковесельные – по каналам. Гребцы разукрашены, как в сказке: великолепно по краскам – вишневые куртки, шитые серебром, на шелковой белизне рубах, шляпы с перьями, ну просто Венеция. А в лодках музыканты, роговая музыка чистейшего звука, как-то уносящая от земли…
Аргунов зло рассмеялся:
– А каково музыканту, создающему это неземное впечатление, хоть раз пришло тебе в голову? Участник рогового оркестра должен каждый навеки свистать одну и ту же свою известную ноту. Утратив всякое человеческое достоинство, иные из них, слыхивал я, не без гордости величают себя уже не своим именем, а исполняемой нотой; я нарышкинское «до»…
– А сколько палок на таком обломали, пока обмозговал он свою ноту! – сказал самокатчик.
– Да ты сам много ль бит? – хлопнул его по шхеру Аргунов.
– Маху дали, – ухмыльнулся сибиряк, – я сызмальства увертливый. Хоть и сказано: душа божия, голова царская, спина барская, – свою спину сумел сберечь. Бывало, возьмут мальчонкой в форейтора. Свалиться – беда: если лошадь не потопчет, на конюшне запорют. Так я старших просить надоумился, чтобы меня ремнями привязывали к седлу. Сомлеешь, бывало, а свалиться – не свалишься. Болтается голова, как кочан на ветру, случалось, водой отливали, зато розгой нет, не трогали. Ну, однако ж, мне пора и честь знать, за разговорами свое дело забыл. Пойти засветло подручных себе подыскать. Ведь из-за того парнишки я утренних всех упустил.
– Сейчас иди искать только на Вшивую биржу, на угол Владимирского, – сказал Аргунов, – там обжорный ряд торговлю раскинул, и все полдничать кинулись. На пирогах их настигнешь; кто лихо ест, тот, известно, лих и в работе.
Самокатчик пошел было, что-то вспомнив, вернулся, подошел к Мите, внушительно сказал:
– Нынче вечером к Андрею Никифоровичу приди, Митенька, он мне строго наказывал. Чтобы обязательно…
– Да уж приду, – отозвался Митя.
Его опять захлестнула тоска, и еще горшая, чем поутру. И странная детская злоба на Аргунова – зачем не дал и минуты отдыха, опять повернул мысли на оборотную, мрачную сторону восхищающей чувство красоты. Он раздраженно сказал:
– Дивлюсь на вас, Павел Иванович, так вы беспощадно крепостное зло видите, а хоть бы одного барина уложили?
– Совсем было раз собрался, да вовремя одумался, – неожиданно поведал Аргунов.
– Сибири устрашились?
– Не столько Сибири, сколько бессмыслицы такого занятия: одного барина убьешь, другой на его место станет.
– Расскажите, Павел Иванович, как было дело, – устыдившись себя, серьезно попросил Митя.
– Невеселый рассказ, хотя живописный в смысле картины наших помещичьих нравов. Взял меня как-то граф к своему соседу-приятелю – вместо заболевшего художника ему для спектакля домашнего занавес написать. Занавес написал, а декорации не поспели, и лес пришлось изображать, так сказать, домашними средствами. На подмостках тесно уставили мальчиков с кудрявыми березками в руках – чудесный издали молодняк. В этом лесочке, по тексту пьесы, появились охотники и медведь. Актер-медведь, завернувшись в мохнатую полость саней, взревел и, согласно замыслу автора, пошел на охотников. А барин-хозяин тихонечко своему датскому догу как шепнет: ату его! – и спустил с цепочки. Дог – на медведя, впился клыками, тот ревет благим матом, березовый лес вмиг попадал, ребята врассыпную. Крик, слезы, у медведя кровь ручьем… А я рядом с барином с большим молотком стоял, уйти не успел – последние гвозди в декорации заколачивал. Вот как все заревут, а барин – ну хохотать, у меня сама собой рука с молотком поднялась. Из последних сил удержался, чтобы его по голому черепу не хватить Эх, – вздохнул Аргунов, – что за толк в бунтах и убийствах? Запорют – и вся недолга. Раньше срока не повернешь это дело.
– А срок этот будет когда? – спросил гневно Митя.
– Обязательно будет, – строго и веско ответил Аргунов, – только увидим ли мы с тобой – не скажу. Но времечко стукнет.
Воронихин, не говоря о причине приглашения, звал Митю для того, чтобы показать ему законченный им портрет Маши. Он близко принимал к сердцу ее печальную историю и то, как тяжко и бесповоротно осудил ее Митя. Он решил с ним об этом поговорить.
Когда Митя вечером вошел в просторный кабинет Воронихина, он с отеческой лаской усадил его рядом с собой на широкий диван и умело заставил рассказать не только про зрелище «невольничьих рынков», но и про всю ту бурю негодующих чувств и гневных мыслей об ужасе крепостничества, которые оно вызвало.
– Вот теперь по всей справедливости и суди бедную Машу, – сказал Воронихин, беря Митю за руку, – посмотри-ка ее портрет.
Воронихин подошел к мольберту и поставил на него большой подрамок, который стоял перевернутым к стене.
Митя опешил: если б можно, он убежал бы, не взглянув на портрет, но Воронихин подвел его ближе, спросил:
– Ну, как ты находишь, похож?
Воронихин поднял зажженный канделябр, и боковой свет мягко упал на вдохновленное большим талантом и вместе с тем бесконечно печальное лицо Маши.
Нервное напряжение всего этого дня было велико, и сейчас Митя не выдержал: он повалился на диван и зарыдал.
Воронихин бережно, как все понимающий старший брат, обнял Митю и, крепко сжимая его руку, сказал:
– Если по-прежнему любишь Машу, все будет хорошо. И горе ваше пройдет, едва она получит свободу.
Митя мигом пришел в себя и спросил с изумлением:
– Но разве не куплена ее свобода ценой нашего счастья? Разве не совершилось непоправимое? Ведь Маша – фаворитка Игреева.
– Нет, – сказал Воронихин, – и, я надеюсь, ею не будет. Князь Игреев, всем пресыщенный, в этом своем новом сердечном капризе желает, чтобы угодить государю, предстать рыцарем. Всем, кроме того, вскружило голову известие, что Шереметев женится на бывшей своей крепостной. И сейчас, согласно модному капризу нашей знати, князь объявил Маше, что будет ждать от нее любви свободной, по склонности сердца.
– А вольная?