Баженов с удовлетворением проверил, сколь правильно был им задуман и весь гигантский треугольник, куда свободно включалось все лучшее, что было в старом Кремле… А Иван Великий замкнулся мощной стеной с колоннадой, где живописно шли между колонн ложи, а по цоколю – трибуны для зрителей.
Да, он по праву засмотрелся на собственный гениальный размах величавый полуциркуль с целым полчищем вознесенных над Москвою колонн…
Какой вечный памятник воздвиг он родине и себе!
От бури нахлынувшего чувства горячо встрепенулось сердце, дрогнул лес колонн и стал плавно, как под музыку, наступать на него. Окружили его летящие виктории с венками. Он видел, как они вдруг вспорхнули с пустого пространства над тремя великолепными арками, которые он довел до второго этажа.
Как близко от него зазмеились широкие пересекающиеся лестницы! В своем сложном переплетении они двигались от переднего входа в театр, и ему нужно было внезапно отодвинуться, чтобы пропустить мимо себя беседку из двенадцати колонн розового мрамора.
– Вестибюль дворца… – узнал он и, резко двинувшись, проснулся.
Свой осуществленный грандиозный проект – новый Кремлевский дворец на высоком холме Кремля – Баженов увидел во сне. На самом же деле у него только то окно в его московском, уже проданном доме, откуда смотрел он с женой, как воздвигали и как разрушали фундаменты его бессмертного замысла.
Вошла обеспокоенная Грушенька, смущенная непотушенной лампой в комнате мужа. Она и сама не ложилась.
– Тебе худо, Васенька, что-то ты очень бледен?
– Это было во сне, Грушенька… – сказал тихо Баженов, – я во сне увидел мой дворец построенным. Нет, не жалей меня, – поспешил он сказать в ответ на проступившие в глазах жены слезы, – я счастлив. Я уверен, что проекты мои будут когда-нибудь изучать. Сейчас я пересмотрел их, и не как свои, а словно чужие, – и я их одобрил. И еще я уверен, что грядущее русское зодчество не обойдется без того, чтобы при всех великих работах не вызывать в памяти работы мои… Да открой, Груша, настежь окно – видишь солнышко…
Раннее, не греющее, но уже ласковое солнце осветило лицо Баженова и всю его легкую, нестарую фигуру. Несмотря на болезнь и без сна проведенную ночь, большая сила жизни была в его удивительных глазах, больших, светящихся, как бы одаряющих своим творческим богатством. Он взял жену за руку и, словно подводя итоги самым затаенным мыслям, сказал:
– Как часто в горькие минуты крушения моих замыслов вставала передо мной высокая оценка моего дарования академиями Флоренции и Рима и особо любезного мне Парижа, где предложено было мне оставаться высоко ценимым придворным архитектором, но, поверь, никогда, даже в день, когда наша русская Академия оскорбила меня отказом дать мне звание профессора, уже дважды данное мне за границей, – не пожалел я, что вернулся домой. И сейчас, когда у меня впереди сама смерть, а позади – вместо великих осуществленных зданий одни их проекты, я повторяю перед этим взошедшим солнцем слова, сказанные мною в день закладки Большого Кремлевского дворца: ум мой, сердце мое, знание не пощадят моего покоя, здравия, самой жизни моей ради тебя, моя родина!..
Глава девятая
Когда Росси, по уговору с Митей, подошел к Ватиканскому торсу, который стоял в нижнем этаже скульптурного отдела, оказалось, что Митя давно его тут поджидал.
– Я уже все картоны сдал в канцелярию, – сказал он, – завтра их будут развешивать в конференц-зале.
– Надо бы сперва показать Воронихину, – с досадой вымолвил Росси, – и главное, я его только что видел, а про чертежи и позабыл.
– Воронихин сейчас обязательно будет, такой он почитатель Баженова, успокаивал Митя, – ужель упустит случай его поздравить. Проект издания принят, весь вопрос в сроках и объеме его…
– Да, конечно, он придет, – отозвался Росси и задумался о намеке, который по адресу Воронихина сделала Маша, говоря о несчастной любви в крепостном звании.
– Ты не слыхивал, Митя, какая была у Андрея Никифоровича в юности история с Натали Строгановой, которая так рано умерла?
– Как не знать. Все, что касается горемычной доли крепостных, мне особенно теперь близко к сердцу, сами, чай, знаете, почему… История эта такая: строгановская знаменитая на весь мир золотошвейка Настя из любви к Андрею Никифоровичу на убийство этой молодой графини пошла, отчего знаменитый наш зодчий остался навек обездоленным.
– Сейчас пошел слух, что он задумал жениться на англичанке? – осторожно спросил Росси.
– И я слышал. Ну, это полагать надо, из гордости, чтоб людям и себе доказать, будто ни от какой личной сердечной причины он надолго пасть духом не может. Гордый очень.
– Невесту нынешнюю его я знаю, – сказал Росси, – это чертежница Мери Лонг. Она и в архитектуре сведуща; словом, брак рассудительный, что и говорить.
– А тогда, в юности, – перебил Митя, – он любил, как один раз в жизни можно любить! Сам я лично ничего не знаю, но строгановские люди подробно рассказали. Лет десять тому назад была у Воронихина связь с этой первейшей золотошвейкой Настей. Она не только золотом вышивала, лучшие французские гобелены копировала – от подлинника не отличить. Воронихин с молодым графом Строгановым в Париж собирался – он уже в силу входил. Натали приходилась ему дальней родственницей с левой стороны; ведь двоюродный брат графа, барон Строганов, всем известно, родной его отец. Недаром Андрея Никифоровича, когда он рос, в деревне «бароненок» прозывали, самокатчик Артамонов давеча рассказал. Так вот какие вышли дела: хоть за талант ему славу пророчили, а все же Строгановых он – вчерашний крепостной. И Натали его на свое горе полюбила. А тут еще эта золотошвейка Настасья… Сперва она с собой порешить хотела, утопилась, ее вытащили, откачали. Оправилась… Но опять сердца не сдержала – отравила на этот раз Натали. Крепостные все это ведали, но до господ смутные слухи дошли, и правду узнать не больно допытывались, сраму боялись. А славный наш зодчий надолго уехал в Париж и вернулся уж не тот: на все пуговицы застегнут – важный, только к простому люду особливо добр.
– А какова судьба Настасьи? – заинтересовался Росси.
– А тут повернулось дело как в сказке: она вышила такой замечательный гобелен, что граф порешил послать его в дар австрийскому императору, а ей вольную дали, да еще в обучение за границу отправили…
– Замолчи, Митя, к нам идет сам Воронихин, – сказал Росси, – да не один – чудак с ним какой-то.
– Да это знакомец наш недавний, – улыбнулся Митя, – самокатчик Артамонов; в новую суконную поддевку вырядился и цепочку серебряную выпустил.
Воронихин приветливо поздоровался:
– Вот разъясняю своему земляку искусство древних… Он давно тут плутает один, я его и взял в обучение.
– Да тут и заблудиться не мудрено, – сказал Артамонов, – среди этих калечных: все безрукие да безногие, а то и вовсе без головы, небитых совсем мало.
– И часто это не самые лучшие, отметьте себе, – улыбнулся Росси, указывая на Ватиканский торс, мягко освещенный рассеянным светом. – Вот, например, непревзойденная, величайшая скульптура, а между тем у этой статуи нет ни головы, ни рук, ни ног.
Артамонов нахмурился, кольнул быстрым взглядом говорившего, словно справился, не потешаются ли над ним. Воронихин угадал его недоумение и серьезно сказал:
– Карл Иванович говорит правду. В главном городе Италии, в Риме, в великолепнейшем дворце эта самая статуя помещена в особой комнате. Свет на нее падает сверху, и люди, входя в залу, как в храм, изумляются этому произведению неизвестного гения. Правда, сразу понять его мудрено…
– Чего ж не понять, коли людям понятно, – сметливо ухмыльнулся Артамонов, – глаз тут вострый требуется, а не ученость… Вот, примерно, песню, – у кого ухо есть, и безграмотный схватит, а нет уха – наукой ему не вобьешь. У меня родной племяш пастухом, так он из костра уголек вытянет, овечку на камешке, как живую, начиркает. А кто обучал? Босой да сопливый…