ОДИН, ГЮНТЕР.
ОДИН.
ИТАК?
1 января 2000 года
Итак, я родился.
Я, Габриэль Белый, пришел в этот мир надолго.
Теперь, когда ужасная дыра в моей голове начала заживать, я могу приступить к делу. Поскорее бы лекари меня отпустили. Моя рана беспокоит меня намного меньше, чем их страхи, что я могу остаться жалким невротиком. Отнюдь. Гюнтер Черный мертв.
О, увидеть бы выражение лица Иззарда, когда Пролетария взорвала свою атомную бомбу! Но, увы, самоосознание пришло ко мне после того, как ударная волна разнесла череп Черного, но к тому времени Иззард уже забился в угол, закрыв лицо руками. Мое появление на свет было весьма зрелищным. Взрывом оторвало кусок черепа Черного. И он пронесся по кабинету, словно булыжник, выпущенный из пращи. Вытекло немного мозгов. Ничего существенного, говорят мне врачи, — уроки французского, так они думают.
Дела мои идут прекрасно. Взрыв сварил в единое целое мое расколотое «эго». Я взял бразды правления в свои руки. Джереми Зеленый, Томас Коричневый, Анжела Бледно-лиловая, Гарри Серебряный… все пять миллионов знают и любят меня.
С Новым годом всех.
Но мне надо работать. Мой народ нуждается в руководстве и дисциплине — и, время от времени, в страданиях. Собираюсь начать с Берни Золотого и его семьи.
Ты там, Берни Золотой? Это Габриэль Белый. Я — Господь, Бог твой, который вывел тебя из дома рабства. Во-первых, у тебя не будет других богов перед лицом Моим…
Тебе это понятно, Берни? Ты меня слышишь?
Да?
Хорошо.
Война и женщина
— Что ты делала на войне, мамуля?
Последняя длинная тень соскользнула с циферблата солнечных часов, растворяясь в знойной египетской ночи. Моим детям пора спать. А они прыгают по соломенным тюфякам, оттягивая время.
— Поздно, — отвечаю я. — Уже девять.
— Пожалуйста, — умоляют близнецы в один голос.
— Вам завтра в школу.
— Ты нам не рассказала ни одной истории за всю неделю, — не унимается Дамон, вот уж нытик.
— Война — это такая великая история, — объясняет Дафния, льстивая лисичка.
— Мама Каптаха рассказывает ему истории каждую ночь, — ноет Дамон.
— Расскажи нам о войне, — подлизывается Дафния, — и мы уберем завтра весь дом, сверху донизу.
Я понимаю, что уступлю — не потому, что мне нравится баловать своих детей (хотя так оно и есть), и не потому, что сама история займет меньше времени, чем дальнейшие уговоры (хотя так оно и будет), просто я действительно хочу, чтобы близнецы услышали именно этот рассказ. В нем заключен глубокий смысл. Конечно, я рассказывала эту историю прежде, возможно, раз десять, но все еще не уверена, что они поняли правильно.
Я беру песочные часы, которыми пользуюсь при варке яиц, и переворачиваю их на ночном столике: крошечные крупинки начинают стекать в нижнюю камеру, как зерна из ладони крестьянина.
— Будьте готовы через три минуты лечь в кровать, — предупреждаю я своих детей, — или никакой истории.
Они убегают, неистово чистят зубы и надевают льняные ночные сорочки. Молча я скольжу по дому, гашу лампы и зашториваю окна, не люблю лунный свет, лишь одна свеча освещает комнату близнецов, подобно бивачному костру небольшой, жалкой армии, армии мышей или скарабеев.
— Итак, вы хотите знать, что я делала на войне? — произношу я нараспев, монотонно, когда мои дети забираются в кроватки.
— О да, — говорит Дамон, натягивая пушистое покрывало.
— Конечно, — вторит Дафния, взбивая подушку, набитую гусиным пухом.
— Однажды, — начинаю я, — жила одна царевна-пленница в большом городе Троя. — Даже в этом слабом свете я в который раз отмечаю, как красив Дамон и как прекрасна Дафния. — Каждый вечер в своем будуаре она садилась и гляделась в полированное бронзовое зеркало.
Елена Троянская, царевна и пленница, сидит в своей спальне, глядя в полированное бронзовое зеркало и высматривая на своем прекраснейшем в мире лице признаки увядания — морщинки, бородавки, мешки под глазами, паутинку в уголках глаз, потускнелые, посеченные волосы. Хочется разрыдаться, и не только потому, что начинают сказываться последние десять лет в Илионе. Опротивела отвратительная ситуация, надоело сидеть взаперти в этом перегретом акрополе, как ручной какаду в клетке. Шепот будоражит крепость. Сплетничают охранники и слуги, даже ее собственная верная прислужница. Гысарлыкской проституткой называют ее. Потаскухой из Спарты. Лакедемонской подстилкой.
Потом этот Парис. Конечно, она была безумно влюблена в него, конечно, им очень здорово в постели, но они почти не разговаривают.
Тяжело вздохнув, Елена начинает перебирать волосы тонкими пальцами с изысканным маникюром. Среди золотистых завитков, как подлая гадина, затаилась серебряная прядь. Елена медленно накручивает унижающие ее нити на указательный палец, затем резко дергает.
— Ой! — вскрикивает она скорее от отчаяния, чем от боли.
Бывают времена, когда Елена готова вырвать свои прелестные длинные косы до последнего локона, а не только седеющие прядки. «Если придется провести еще один бесцельный день в Гысарлыке, — говорит она себе, — я сойду с ума».
Каждое утро она и Парис исполняют один и тот же угнетающий обоих ритуал. Она провожает его до Скейских ворот, вручает ему копье и ведерко с завтраком и с чуть теплым поцелуем отправляет его на работу. Работа Париса — убивать людей. На закате он возвращается, перепачканный кровью, пропахший погребальными кострами, с копьем, обмотанным присохшими кусочками человеческих внутренностей. Идет война; больше Парис ей ничего не говорит.
— С кем мы воюем? — спрашивает она каждый вечер, когда они ложатся в постель.
— Не забивай этим свою прекрасную головку, — отвечает он, вытаскивая из коробки, украшенной изображением солдата в шлеме с плюмажем, презерватив из овечьей кишки.
Не так давно Парис требовал, чтобы она каждое утро проходила по высоким стенам Трои, приветствуя отправляющихся на битву солдат, посылая им воздушные поцелуи.
— Твое лицо вдохновляет их, — настаивал он. — Твой воздушный поцелуй дороже тысячи ночей страстной любви с нимфой.
Но в последние месяцы приоритеты Париса изменились. Сразу же после прощания Елена должна возвращаться в крепость, не разговаривать ни с кем из жителей Гысарлыка. Запрещалась даже короткая беседа за чашечкой кофе с одной из сорока девяти невесток Париса. Она должна была весь день ткать ковры, чесать лен и всегда быть красивой. Это не жизнь.
Могут ли помочь боги? Елена относится к этому скептически, но попытка — не пытка. Завтра, решает Елена, она пойдет в храм Аполлона и попросит того облегчить ее скучную жизнь, возможно, подкрепит свою просьбу жертвоприношением — бараном, быком, еще чем-нибудь, — хотя жертвоприношение представляется ей чем-то вроде сделки, а Елену уже воротит от сделок. Ее муж — псевдо-муж, не-муж — заключил сделку. Она постоянно думает о Яблоке Раздора и что сделала с ним Афродита после того, как подкупила Париса. Бросила назад в свою фруктовую корзинку? Пристегнула булавкой к своей накидке? Наколола на зубец короны? Почему Афродита отнеслась к этой чертовой штуковине так серьезно? Привет, я самая красивая из богинь во Вселенной — видишь, это написано прямо здесь, на моем яблоке.
Черт — еще один седой волос, еще один сорняк в саду красоты. Она протягивает руку к злодею — и останавливается. Зачем утруждаться? Седые волосы — как головы Гидры, бесчисленные, злокачественные, да и давно уж пора Парису понять, что под этой прической есть голова.
Входит Парис, потный и сопящий. Шлем перекошен; копье окровавлено; поножи липкие от чужой плоти.
— Тяжелый день, дорогой?
— И не спрашивай.
Ее не-муж расстегивает нагрудник.
— Плесни вина. Смотрелась в зеркало, да? Хорошо.
Елена кладет зеркало, откупоривает бутылку и наполняет два украшенных драгоценными камнями кубка «шато самотрийским».
— Сегодня я слышал о новых методиках, которые ты могла бы испробовать, — говорит Парис. — Женские уловки для сохранения красоты.