— Не похоже, чтоб дома, — определил Томпкинс. — Это хлеб на полях горит.
— И поделом этим папистам, — не удержался Бладсоу, — по каждому виселица плачет.
Они переглянулись. Обоим было хоть и стыдно — искали-искали, а ничего не нашли, — зато полегчало на душе: не пришлось дома палить.
— Пику или мушкет я за милю почую, вот кто мне скажет, как изменника распознать.
— Это, наверное, такие, как Хоган, — предложил Томпкинс.
— Или его жена, — усмехнулся Бладсоу.
— Мне и доказательства не нужны, готов поклясться, что Хоган — мятежник. Вечно он в драках заводила, будто не знаешь? — вступил в разговор Робинсон.
— Дурак ты дурак, — бросил Томпкинс.
В хижинах они ничего, кроме грязи и рухляди, не нашли. Полуголые женщины, к ним жмутся плачущие детишки, щурятся от света краснолицые мужчины.
— Привязать бы этого Хогана к столбу во дворе да всыпать хорошенько, — не унимался Робинсон. — Небось стал бы разговорчивее.
— Нельзя, — оборвал его Томпкинс. — Так мы ни за что поступать не будем. Даже думать об этом противно.
Еще одно зарево занялось на востоке. Сначала вдалеке, потом — ближе. Как говорится, дошла очередь. Да, кипит, кипит котел, и с костра его уже не снять. Жадное пламя пожирает с детства памятные деревни и поля.
Бладсоу вытащил плоскую бутылку из заднего кармана мундира и пустил по кругу. Томпкинс изрядно отхлебнул из нее.
— Что-то не видно было твоей бутылки, когда нас Купер угощал, — укорил его Робинсон. — Скупердяй ты!
— И урожая их лишили, — проговорил Томпкинс, — и крыши над головой. Господи, как же им тяжко!
— Под этими крышами изменники, — бросил Бладсоу. — Нас с тобой, Боб Томпкинс, они бы не пожалели, и ты это прекрасно знаешь.
Один из йоменов запел. Второй куплет подхватили остальные.
Я протестант и телом и душою,
И богу предан я и королю.
Томпкинс положил руку на плечо Бладсоу и запел вместе со всеми. Ибо, когда творится слово и дело, негоже сторониться своих.
КИЛЛАЛА, АВГУСТА 21—22-ГО
Заночевал Мак-Карти у О’Доннелов, днем помог Мейр по хозяйству. А на следующую ночь он проснулся в незнакомой комнате, рядом — незнакомая девушка, служанка из Ратлакана, веселая, глупенькая. Она сказала, что увела Мак-Карти с танцев, когда он начал задираться. Сам он не помнил ни как танцевал, ни как задирался. Даже не помнил, какое у этой девушки тело. Он положил ей руку на грудь — податливая, мягкая, сразу спокойнее на душе.
— Все вы одинаковы, — сказала его беспечная подружка. — Когда трезвые, уж больно робкие, а от пьяных и вовсе толку нет.
— Господи, до чего же тошно, — простонал Мак-Карти, — живот так и крутит.
— Какой от пьяного толк? — повторила девушка. — Все вы одинаковы.
— Господи, я было подумал, что у меня память отшибло.
Долго бродил он по полям, беседовал с крестьянами, ходил на мыс Даунпатрик, слушал крик чаек, разговаривал с рыбаками. Рыбаков он немало потешил своими наивными вопросами, однако они обстоятельно отвечали, терпеливо сносили его шутки.
Потом целый день провел у Рандала Мак-Доннела, приехал он как раз в то время, когда уезжала гостившая у них Кейт Купер, приятельница Грейс Мак-Доннел со школьной скамьи.
— Дорогу! — воскликнул Мак-Карти, завидев ее у коляски. — Дорогу дочери Мика Махони Тяжелого Кнута.
— Слышал бы он, как ты надо мной насмехаешься, и тебе б от его кнута досталось!
— Да разве ж я насмехаюсь? Ничуть. Ей-богу, ты самая красивая женщина в Мейо, прекрасная уже не девичьей, но женской цветущей красой.
— Тебе не след так говорить с замужней женщиной. Что-то, пока я в девушках ходила, ты на меня и внимания не обращал. Я, бывало, стою с подружками у стены на кухне, а ты свои поэмы да песни горланишь.
— Не так все было, Кейт. Я от тебя глаз оторвать не мог, только робел да твоего отца боялся, оттого и слова сказать не смел. А ты словно пламя в ночи.
— Недаром говорят, что поэт со всякой женщиной удачи попытает.
— Ох, Кейт, — вздохнул Мак-Карти, облокотившись на борт коляски. — Ну и греховные же помыслы ты в мужчине вызываешь: такой прекрасный августовский день, ты — рядом в коляске.
Чуть улыбнувшись, она встретила его взгляд, подбоченясь, держа другой рукой вожжи.
— Робел, говоришь? Да у тебя нахальства на двоих хватает, стоишь средь бела дня, обольщаешь почтенную замужнюю женщину.
— Я стою, я прямо хмелею от одного вида твоего, от глаз, губ, волос, а ты — «обольщаешь». Не научили тебя, видно, в школе правильно по-английски говорить.
— Как бы там ни было, а я уже вдосталь наговорилась, — резко сказала она и вдруг перешла на ирландский: — Ты, Мак-Карти, что драный пес, да и лицом не вышел.
— Ну вот, теперь я слышу речи, достойные тебя. Если мы сейчас оба по-ирландски друг друга поносить начнем, неизвестно, чем кончим. Уж на родном-то языке мне красноречия не занимать.
— Как же, наслышана, — усмехнулась Кейт, — со служанками да крестьянскими дочками ты общий язык быстро находишь.
— Сколько ж огня в твоей пышной груди, сколько страсти в стройной фигурке! Как же ты, Кейт Махони, должно быть, любуешься собой!
— Кейт Купер, — поправила его та. — Я — женщина замужняя.
Коляска покатила по дороге. Мак-Карти долго провожал ее взглядом. Надо же, экое счастье привалило этому недомерку капитану. Чтоб она ни делала: выгребала ли золу из камина, стригла ли ногти, носила ли воду крестьянам в поле, всякий, кто увидит, равнодушным не останется. Долгие часы после встречи с ней чувствовал он себя грубым, неотесанным мужланом, а в голове роились строки не написанных еще любовных стихов.
Потом он долго разговаривал с пареньком, тот с год занимался в его школе и по сей день величал «учителем». Они сидели на развалинах какой-то стены, и Мак-Карти читал мальчику смешные стихи, загадывал загадки.
— Что без ног, а по воде ходит?
— Корабль. Верно, учитель?
— Верно. — Мак-Карти взглянул в сторону бухты — сейчас за холмами ее не видно. — Ты эту загадку раньше знал. И все ученье твое дальше загадок не пошло.
В тот же день он повстречал Брид Мак-Кафферти, старуху провидицу.
— Идут могутные воины из Франции, — пророчествовала она, — близок день свободы Гэльского народа.
— Эх, мать, опять ты за старое. Придумала б для поэта что другое. Ведь мы сами то же самое твердили уж сколько лет, а французов нет как нет!
— Где ж корабли? Те, что без ног, а по воде ходят.
— Не выдумки это, Оуэн Мак-Карти. Вижу корабли ясно, как тебя сейчас.
— Треплют-треплют языком повсюду, вот кто, глядишь, и поверит.
Старуха усмехнулась. Во рту ни одного зуба. Лицо — ровно печеное яблоко.
— Идут корабли под большими белыми парусами, и мечи блестят холодным лунным блеском.
— Скоро у меня задница заблестит, — хмыкнул Мак-Карти, — а луну лучше оставь поэтам.
Старухе понравилось, она затрясла головой.
— Ты лучше скажи, — продолжал Мак-Карти, — не было ли такого видения: сидит себе бедный Оуэн Мак-Карти в чистой, удобной школе где-нибудь в центре страны, вокруг послушные ученики, на нем самом — новый сюртук.
— Куда тебе, бродяге. Ты кончишь на виселице. Неужто никто тебе этого не говорил?
— Бабушка говорила. Она у меня тоже, как и некоторые, провидицей была.
— Я еще во младенчестве могу определить, — продолжала старуха. — Если есть на шее красная перевязочка — жди петли.
— Да, с тобой не соскучишься. Все-то тебе виселицы да мечи мерещатся.
Он старался сохранить в памяти эти края: топи и холмы; разбросанные деревеньки и одинокие лачуги; крестьяне и пастухи в тесных тавернах; застенчивые босоногие девушки; пенье птиц, порхающих в высокой траве и меж деревьев; тучные хлеба под палящим солнцем; неспешные воды залива. Меж проселочных дорог вьются, сходятся и расходятся стежки-дорожки, манят на праздные прогулки; воздух напоен ароматами. Над головой — бездонное небо, голубое-голубое, лишь местами тронутое облачками.