Так, постоянно подвергаясь опасности, мы и жили. Крайне редко достигали нас вести из внешнего мира, за пределами Баллины. Их приносил то бродячий торговец, то странник, умудрившийся незаметно пройти через расположение английских войск. И каждый приносил мешок небылиц, слышанных в тавернах да на перекрестках. Легковерным по этим рассказам могло бы показаться, что могучее повстанческое воинство победоносно прошагало по Коннахту, а французы лишь при сем присутствовали, постреливая из своих громогласных пушек. Но вдруг воинство это исчезло, то ли в Ольстере, то ли в центральных графствах. Каждая такая легенда — событие в тавернах Киллалы, рассказчика привечали и поили вдосталь. Мы, истинные патриоты, знали цену этим россказням, и все же неприятно было выслушивать их и лицезреть последующие пьяные оргии.
Но однажды в начале сентября появился человек совсем иного склада. Был он прорицателем, и звали его Антони Дуйгнан, средних лет, пугающего обличья, с огромной зловеще-черной шишкой. Говорил он и по-английски, и по-ирландски, причем переходил с одного языка на другой, когда ему вздумается, невзирая на то, кто его слушает. Не помню, говорил ли я о бродячих прорицателях, когда перечислял тех, кто кочует по всей Ирландии. Как и волынщики, скрипачи, поэты, жестянщики, учителя танцев, прорицатели скитаются по деревням. Как явствует из их прозвания, занимаются они прорицаниями, рассказывают поверья и легенды, понемножку колдуют и слывут среди деревенских непонятными, ненадежными и изворотливыми людьми, хотя и наделенными таинственной сверхъестественной силой. Среди доверчивых и простодушных крестьян, вынужден с сожалением признать, им живется вольготно, ибо крестьяне и без них одурманены идолопоклонством католической веры.
Я стоял у окна и смотрел на улицу: прорицателя окружила толпа. Моросил дождь, и все вокруг казалось серым: и дома, и дорога, и небо, даже сам воздух. Напевный голос прорицателя, словно острый, но невидимый луч, прорезал серую пелену. Как барахольщик, насобирал он старых слухов, обрывков песен, поблекших предсказаний и прицепил их к потрепанной, расхожей легенде об освобождении Гэльского народа, полной самых невероятных чудес, смешав настоящее, будущее, сказочное прошлое. Он неистовствовал, будто перевоплотившись в героя одной из наивных эпических поэм своих земляков. В толпе порой вспыхивал смех, люди толкали друг друга в бок, а раз даже незлобиво, но в насмешку надвинулись на прорицателя и прижали его к стене моего дома. Зато временами они подпадали под его чары и слушали изумленно, разинув рты. И независимо от настроя, они то и дело подносили ему солодового пива, и он делался все говорливее. Но вот пиво уже потекло по щетинистому подбородку — напился до отказа. Я глядел ему в кроткие и бессмысленные глаза, на невнятно бормочущие губы, и мне казалось, что я отброшен во тьму далекого прошлого, в глубокое ущелье, из которого мои предки выкарабкались много веков назад.
— Безумец Дуйгнан, — бросил стоявший рядом у окна О’Доннел.
— Зачем же слушать безумца? — спросил я. — Такого нужно гнать из города, изгоняете же вы нищих.
— Снова он про Черную свинью завел, — вздохнул О’Доннел. — И в Балликасле позавчера о том же говорил, вся таверна только ахала: и занятно, и страшно рассказывает.
Я прислушался.
— Верно, о Черной свинье говорит. — Я уже перестал чему-либо удивляться.
— Сколько себя помню, вечно эти прорицатели про Черную свинью толкуют. Было такое волшебное чудище, пронеслось оно по Ольстеру, прорыло огромный ров и исчезло.
Мне подумалось, что мало назвать речи Дуйгнана безумными; он стоит, толкует про какую-то небывалую свинью, а люди его слушают. Да и сам О’Доннел, хоть и посмеивается снисходительно над прорицателем, все же краем уха ловит торопливую скороговорку.
— Потеряем мы Ирландию и обретем вновь в долине Черной свиньи, — произнес О’Доннел, — похоже, это в Ольстере, да только никто не знает, где именно. Восстанут из праха павшие герои. — По его большому телу пробежала дрожь, он безуспешно попытался ее скрыть.
К облегчению собравшихся, Дуйгнан заговорил по-ирландски. Народ притих.
— У него в голове все перемешалось, и теперешнее, и былое, — сказал О’Доннел. — Так вот он и ему подобные и дурачат простых людей. Вы только взгляните — с разинутыми ртами слушают. Он знает, чем их взять. Господи, До чего же мы просты душой. Он говорит, в долине Черной свиньи — страшное побоище, земля от людской крови красной стала, а долина Черной свиньи по-ирландски — Баллинамак.
Неуклюжее слово вынырнуло в потоке ирландской скороговорки. Вот еще раз и еще: «Баллинамак». «Баллинамак».
— Это где-то в Ольстере? — спросил я.
— Не знаю. Таких названий по всей Ирландии с дюжину.
Кто-то из людей схватил Дуйгнана за плечо и закричал на него. Тот что-то прокричал в ответ.
О’Доннел засмеялся.
— Ишь, хитрый, шельма. Его спрашивают, кто победил, а он говорит — не знаю. Говорит, мне это явилось, как… — О’Доннел запнулся, подыскивая слово.
— …как откровение?
— Откровение или видение какое. Что-то вроде. — О’Доннел задернул штору. — Будет где-то битва великая, — продолжал он, — и тогда он сможет рассказать дальше. Его тут неделями держать будут да поить задарма.
Так неожиданно и необъяснимо пришла к нам весть о битве при Баллинамаке. Как терзал я свою память, чтобы припомнить точное число. Себе я мыслю так: где-то на юге Дуйгнан прослышал о битве и хитроумно вплел ее в расхожую старую легенду о Черной свинье. Как я выяснил, легенда эта и впрямь очень древняя, она бытовала еще в фенианском фольклоре, который уходит корнями во тьму веков. Однако же местечко Баллинамак — маленькая деревушка, и первое время по всей Ирландии историческое сражение именовалось не иначе как Лонгфордским. И все же меня не покидает необъяснимое чувство, что Дуйгнан пришел в Киллалу и обратился к народу до сражения. Конечно, это противоречит здравому смыслу, и мне остается лишь пожалеть, что я в те дни не вел дневник. А память нет-нет да и сыграет надо мной злую шутку, что и немудрено: столько пришлось вынести в ту пору. Итак, одни объяснения отпадают, а других просто нет. Даже сейчас порой выглядываю в окно на вновь тихую, сонную и запустелую улицу, и мне вспоминается безумный прорицатель. И рушит тишину воскрешенный памятью голос: Баллинамак… Баллинамак… И я чувствую леденящее прикосновение таинственного и непознаваемого, его цепкую хватку.
— Он, бедолага, поди, учителем когда-то был, — сказал О’Доннел. — Образованность и сейчас проглядывает.
КАРРИК, СЕРЕДИНА СЕНТЯБРЯ
После резни при Баллинамаке уцелело человек семьдесят повстанцев, однако узников все прибывало: каждый день военные патрули доставляли в Каррик новых подозреваемых. Их поместили в просторном амбаре на берегу реки, круглые окна высоко и забраны решетками — от воров. Среди задержанных и впрямь попадались повстанцы, из тех, кто ушел болотами или дезертировал еще раньше, перед ночным маршем в Клун. Но большинство схвачено по подозрению и доносам тех, кто остался верен королю. Были среди них бахвалы — завсегдатаи кабаков, драчуны и задиры; был один тронувшийся умом певец — он прижимал к груди разбитую скрипку; врач, фермер-скотовод, державшийся «передовых» взглядов, мелкий помещик с набором цитат из Тома Пейна и католичкой-женой.
Поначалу последний (его звали Доминик Бизи), владелец усадьбы Каррик, требовал себе адвоката, но потом махнул рукой, понурился и стал коротать время в узком кругу «благородных» узников: с врачом, фермером-скотоводом. Что станется с ними и с уцелевшими участниками битвы при Баллинамаке, никто не знал: ни сами узники, ни их тюремщики, ирландские ополченцы. Мак-Карти и Герахти предназначалось вернуть в Мейо, как только армия пойдет на север. В этом оба отличались своим положением от прочих пленников, им едва не завидовали. Остальные — виновные и невиновные — жили словно в преддверье ада. И людей, совсем не причастных к восстанию, сорвал и закрутил этот водоворот, словно палые сучья и ветви с деревьев. Неволя угнетала их — это позор, хотя и незаслуженный, но несмываемый.