— На моих глазах бедного Джерри увозили в тюрьму, — опять завел он, — и тогда я понял, что гол как сокол. Мы — неимущие рабы на своей земле, в своей стране. Да бедолагам черномазым в Америке живется лучше.
Порой он увлеченно и с теплотой заговаривал о привычном крестьянском досуге и развлечениях: их праздники, как светские, так и церковные, даже поминки показались мне очень трогательными. Как бы тяжела ни была их жизнь, в ней всегда есть место радости. Он рассказывал, а мне виделись хижины, из которых доносится музыка, топот босых молодых ног, рыдания скрипок, звучные хмельные голоса. Жизнь этих людей навсегда останется для меня тайной, но изредка мне удавалось заглянуть за порог их жизни и мельком узреть ее суть. Меж О’Доннелом и людьми, о которых он рассказывал, виделась четкая, хотя и тонкая, словно лезвие ножа, грань. Будто рассказывал он по свежим и богатым воспоминаниям о жизни, самому ему уже чуждой. Не потому ли, что пробыл он несколько лет за границей, во французской семинарии, думалось мне вначале, и лишь потом понял я, что жизнь его и впрямь безвозвратно переменилась после того, как он встал на роковой путь мятежа.
Пока мы жили, не ведая, что нас ждет, мрачные и жуткие события неуклонно двигались к развязке. В ту ветреную ночь, когда мы засиделись с О’Доннелом за бутылкой мадеры, далеко на востоке генерал Эмбер вдруг круто повернул вспять, с севера на юг, и направился вдоль озера Аллен к центральным графствам. Говорят, полковник Крофорд неистовствовал, обнаружив, что капкан захлопнулся, а добыча исчезла. Однако на юге мятежников ждала западня побольше, чем поместье Гамильтона. Лорд Корнуоллис устроил ее в Каррике на берегу Шаннона, сам же пошел с армией на восток, чтобы усмирить восстание в Лонгфорде и Гранарде. Единственное, на что оставалось рассчитывать Эмберу: на размах и удачу восставших, ибо тогда открывалась дорога на Дублин и Эмбер мог пойти на незащищенную столицу. В Киллале дни тянулись, сливаясь в недели; для английской и повстанческой армий счет шел на часы.
Корнуоллис перед тем, как тронуться в путь, получил депешу из Дублина, которая очень его порадовала. Из Франции наконец отбыл второй флот, но на подходе к ирландским берегам его достойно встретил адмирал Уоррен. Мои читатели, конечно, помнят, чем кончилась эта «встреча». На борту одного из кораблей нашли пресловутого Теобальда Уолфа Тона, и ни французская форма, ни офицерский чин не спасли его от справедливого возмездия. Итак, все нити этого гнусного мятежа были тщательно собраны в один узел. Я видел лишь плохую гравюру с портрета господина Тона, но воображение мое восполнило недостающее: мне он видится юрким плюгавым человечком, востроносым и тонкогубым, тщеславным и себялюбивым без меры, голова его забита ханжеской ересью, а сердце преисполнено злобы. Возможно, мое суждение неверно. Быть может, он и не подозревал, какую ужасную мясорубку привел он в движение, нажав на пружину мятежа. Я говорю лишь о том, что знаю, что видел собственными глазами: как убивают людей, как полыхают соломенные крыши, как скитаются по дорогам лишенные крова. Да будет Господь более милосерд к нему, нежели я!
Когда я стараюсь припомнить дни и ночи нашего заточения в моем доме в Киллале (тюрьма в тюрьме!), мне на удивление отчетливее всего представляются вечерние беседы с О’Доннелом. Представьте себе: священник средних лет, с нелепым нимбом серебристых волос вокруг лысины, ниспадающих на воротник, полнотелый из-за малоподвижной полувековой жизни, невысокого роста, что, увы, не придает значительности, сидит, перебирает пухлыми ножками, не доставая до вощеного пола. А напротив — могучий молодой крестьянин, на грубом, обветренном до красноты лице его и решимость, и смятение, за поясом устрашающий пистолет. Мы сидим, подавшись друг к другу, мне чужд и непонятен его мир, ему — мой. Наверное, на моем лице, равно как и на его, изображается напряженное внимание: я пытаюсь понять его.
И по сей день — выбирай любой — могу я прогуляться по раздольным лугам Каслбара, где некогда довелось мне видеть тела повешенных повстанцев. Если выпадет ярмарочный день, я услышу скрипку и волынку средь мычанья и блеянья, криков торговцев, карточных фокусников. И все звуки сольются в дикий и грубый непотребный хор. А случись мне поехать к болящему или нетвердому в вере прихожанину, и в долине вдруг донесется до меня чей-то возглас или вскрик из окна пивной в унылой, просоленной морскими ветрами деревушке, и я почти наверное знаю, что это за возглас или вскрик, несущийся вдоль зеленого склона или вдоль скользкой мостовой.
15
ДРАМКИРИН, СЕНТЯБРЬ 6-ГО
Сквозь высокий кустарник по обочинам дороги ласковое утреннее солнце точно разбросало по земле золотые монеты. К югу простирались уже убранные поля. Земля словно покрылась поджаристой, коричневатой корочкой. Там и сям высятся смиренно согбенные скирды. Над хижинами на небольшом всхолмлении курится дымок. Можно учуять запах горящего в очагах торфа. Ни ветерка. Дым поднимается в небо прямо, столбом. Поля вдоль и поперек испещрены низкими оградами. Земля ухожена, пашня волнами катит по пригоркам и впадинам. Покой. Он оглянулся. На север, до самого горизонта, плавно и неспешно тянутся поля. Пролетела сорока. Сверкнуло на солнце черно-белое оперенье.
Через полчаса он вошел в деревню: четыре дома на перепутье, лавка, таверна, кузня. В навозных кучах копошатся куры. В кузне звонко стучит по наковальне молот. Из окон домишек и лавки разглядывают пришлого. Он подошел к таверне, постучал.
Наконец из комнаты вышел старик. Беззубый, щеки запали, на подбородке волосатая бородавка.
— Не сварит ли мне хозяйка яиц да не подаст ли хлеба с маслом? — спросил Мак-Карти. — А я бы, пока она готовит, стаканчик пропустил.
— Господь с тобой, путник. Не рано ли начинаешь?
— Для завтрака самое время. — Он присел на скамейку у очага, сложил на коленях руки.
— Что-то раненько в путь собрался.
— Похоже, раз на меня вся деревня из окон пялится. Как называется-то?
— Драмкирин. Издалека, поди, раз деревни нашей не знаешь.
Старик аккуратно отмерил стакан виски, протянул Мак-Карти.
— С тебя два пенса.
— И еще яйца и хлеб. Попроси жену, пусть сварит.
— Жены у меня нет. А за яйца и хлеб еще два пенса. Итого — четыре.
— Считаешь проворно. Видно, в школе хорошо научили.
По тонким губам старика пробежала усмешка.
— Говорят, кто проворно считает, жениться не поспешает.
— Вот как? Я такой поговорки не знаю. Наверное, она лишь у вас в деревне бытует.
А в стакане таилось золото утреннего солнца и осенних полей. Он отхлебнул: привычный вкус, и сразу на душе стало спокойнее. Виски — единственное его пристанище. Надолго ли?
Со стаканом в руке он подошел к двери, прислонился к косяку и взглянул на улицу. Замолк молот в кузне, кузнец, не отрывая рук от мехов, смотрел в сторону таверны. Рядом — двое мужчин помоложе. Мак-Карти поднял голову, коснулся пальцами лба, приветствуя их, те молча повторили его жест.
Мак-Карти осушил стакан и пошел обратно к камину.
Час спустя, плотно закусив яйцами и хлебом, пропустив еще два стакана виски, он все сидел перед камином, вытянув длинные ноги. Напротив сидел кузнец, Хью Фалви, и его сыновья, помогавшие в кузне. У всех четверых в руках стаканы с виски, и знакомство завязывалось все теснее. Раз Фалви отлучился в кузню, но вскоре вернулся — работы оказалось немного.
— Драмкирин — такая глушь, что и представить трудно. Уже два года учителя нет, дети, что зайцы, растут дикими да тупыми.
— Чему удивляться, — поддакнул Мак-Карти. — В деревне без священника не проживешь, а уж без учителя и подавно, ведь он несет культуру и образование. И хороший учитель палки не пожалеет, чтобы привить ученикам любовь к знаниям.
— Наш последний учитель, — заговорил Майкл Фалви, — палки не жалел, да только не на учеников.
Брат его лишь фыркнул.
— Да, всякие люди случаются, — согласился отец, — есть учителя плохие, есть хорошие, в любом деле так.