Второго члена скопинской «директории» И. И. Руднева защищает г. Скрипицын, человек в сажень вышиною и тощий, как Сара Бернар*…Худоба его еще более оттеняется его черной мохнатой головой, которую в публике невежливо именуют «патлами». Когда он, бледно-желтый, с впалыми глазами и костлявыми пальцами, поднимается говорить, то публика ждет замогильного голоса. Но голосом он мало похож на привидение. Из его груди выходит «медь звенящая»*, слышная даже в далеких коридорах.
Защищая своего Ивана Иваныча, он напирает на невежество его и на авторитет Рыкова. Иван Иваныч 8 лет «подписывал», не ведая, что творит. Говорит г. Скрипицын неплохо, и публика ставит ему четверку.
За неинтересными гг. Фогелером и Швенцеровым следует г. Курилов, защитник бухгалтера Матвеева. Наружностью это самый солидный адвокат в свете. Статен, осанист и, как говорят его слушательницы, «интересен». Состоит в штате московских знаменитостей, в особенности с тех пор, когда пролил напрасные слезы за дедушку Мельницкого*. Говорит он хорошо и без излишней жестикуляции. Что его речь за Матвеева хороша, свидетельствует уже одно то обстоятельство, что нижепоименованные защитники почти все в своих речах ссылаются на его речь. Публика ставит ему пятерку.
Г. Холщевников, защищающий помощника бухгалтера Швецова, проговаривает свою речь, как одну очень длинную скороговорку. Он говорит быстро, как хорошо заученный урок, изображая собою «колокольчик однозвучный»*. Постороннему уху кажется, что слово перескакивает через слово и что из уст оратора вылетают по две, по три фразы одновременно, отчего и получается нечто похожее на «тру-ту-ту-ту».
Отзвонив и удаляясь с колокольни, защитник уступает свое место г. Гаркави, защищающему пятерых: Шамова, Лазарева, Ивана Овчинникова, Кистенева и слепого Барабанова, гласных и членов управы, бывших рукоприкладчиками на ежемесячных отчетах банка.
Говорит он коротко, но ужасно горячо и так убедительно, что присяжным остается только согласиться с ним и перейти к слушанию г. Муратова, защитника помощника бухгалтера Альяшева*. Г. Муратов, хотя и плешив, но еще от юнцов не ушел. Состоит еще пока помощником присяжного поверенного. Речь его производит приятное впечатление своею ровностью, хладнокровием и отсутствием «темных туч», голосовой дрожи и других миндальностей. Зато следующий за ним г. Сазонов*, маленький «аблакатик», кучерявый, как барашек, и безусый, по части жалких и ядовитых слов затмевает всех и вся… Прежде чем начать говорить, этот юноша закрывает ладонью лоб, облокачивается о пюпитр и задумывается à la Печорин над трупом Бэлы*…Подумавши и покачав головой, он гордо поднимает голову и движениями своего языка старается изобразить громы небесные… Глаза функционируют не как простые гляделки, а как молнии… Он говорит, как начинающие jeune premier’ы в мелодрамах, с тою только разницею, что jeune premier’ы правильно выражаются по-русски, шипучий же г. Сазонов вместо «бухгалтерия» говорит «булгактерия» и частенько забывает о согласовании слов, например: «шайка, цель которого была»… Коньки, на которых он выезжает против обвинения, пряничные…
— Что его долг в сравнении с 12 миллионами?! — восклицает он, забывая, что долг, взятый из большого кармана, подлежит такой же уплате, как и взятый из маленького.
В конце концов ссылка на силу Рыкова и трескучий финал с поднятием вверх правого указательного пальца.
Рыкову его речь понравилась…
— Хорошо, очень хорошо! — похвалил он его во время перерыва, встретясь с ним в коридоре. — Даже в газетах напечатать можно…
После Сазонова говорят гг. Высоцкий и Шубинский. Первый защищает В. Овчинникова, второй — шестерых «печатников», которых сам Рыков назвал седыми детьми… Речи обоих, а в особенности второго, изложению в сокращенном виде не подлежат. Их красоты могут быть поняты только из прочтения подлинников.
<14. 7 декабря>
Четырнадцатый день. Говорятся «вторые речи»… Г. Муравьев разбирает речи всех говоривших вчера защитников. Речь его, несмотря на короткую подготовку, дышит такой же силой, как и первая. Более всех достается, конечно, г. Одарченко, который «с искренностью, достойною иного применения», старался придать своему клиенту, Рыкову, не принадлежащую ему физиономию. Одарченко сравнил Рыкова с богатырем Буслаевичем, г. же Муравьев находит, что скопинский атаман похож более на Соловья-разбойника, сидящего на семи дубах и подстерегающего путников*, чем на Буслаевича. Достается Матвееву, Евтихиеву, Донскому и в особенности Владимиру Овчинникову, который уже не нервничает, как прежде, а, бледный и замученный двухнедельным судом, очевидно, махнул на все рукой и с терпеливой апатией ждет конца. Говорит г. Муравьев до 2-го часа.
После него просит позволения говорить г. Плевако. Он просит «только 10 минут», но говорит гораздо дольше… Впрочем, сколько бы г. Плевако ни говорил, его всегда «без скуки слушать можно»*…Нового он ничего не сказал. Ископаемые пластичности, вроде: «хранилище», «скорпион», «тать»* пестрят и в сегодняшней речи, рядом с текстами из св. писания.
Вслед за ним отвечает на речь прокурора и гражданского истца г. Одарченко. Его речь напоминает газетное опровержение… Чуть не плача и нервно жестикулируя, он декламирует перед присяжными, что он и не думает оправдывать Рыкова, как настаивают на этом гг. Муравьев и Плевако, не разрушает закона, а просит только понять «действительность». Попытка изобразить Рыкова как нечто не от мира сего не удается вторично. После его второй речи кумир поверженный все еще продолжает казаться не богом*…
Защитник И. И. Руднева, бледнолицый Скрипицын, тоже считает себя обязанным вложить лепту в сокровищницу сегодняшнего дня… Он, по-семинарски повышая и понижая голос, говорит целую проповедь, говорит протяженно, с претензией на смиренномудрие… Он «и не думал говорить, что сами вкладчики были виновниками скопинского краха, как утверждает представитель обвинения»… Его не поняли… Он хотел только сказать, что слез вкладчиков, о которых было много говорено на суде, присяжные не видели, как не видели они здесь на суде ни одной сироты, ни одной вдовы, ни одной бесприданницы, хотя перед присяжными и прошел длинный ряд свидетелей…, но зато они видят здесь другие слезы, видят представителей осиротевших семей… В конце концов г. Скрипицын так увлекается, что, забыв про своего Ивана Иваныча, взывает к оправданию всех, кроме, конечно, Рыкова… «С одного вола двух шкур не дерут!» — восклицает он, разумея под одной шкурой муки, перенесенные подсудимыми в длинный период следствия и в эти две недели суда…
После него что-то громко, но невнятно проговаривает г. Швенцеров. Вслед за ним становится за пюпитр г. Курилов.
Г. Курилов говорит прекрасно, но длинно… очень длинно…
Публика утомлена ad maximum[66]…
Присяжные, по-видимому, помирились с мыслью, что весь день пройдет в речах. На их лицах написана покорность судьбе, но если завтра начнутся «третьи речи», что весьма возможно, то эта покорность обратится в муку. Присяжные почти все люди семейные и служащие. Прошло уже две недели, как они днюют и ночуют в стенах суда… Не повинность это, а подвиг!