Следует засим короткая, но тщательная диагностика… Г. Муравьев, вооруженный программой и знакомый с умственным цензом своих слушателей, считает также нужным пояснить им, что говорит «нормальный устав», что значит «учет векселей», «городской банк» и проч.
После первого перерыва опять недоразумение… Рыков, введенный в залу, опять требует «права защищаться». О том, что его требование нарушает порядок судопроизводства, он и слышать не хочет…
— В таком случае, — заявляет он, разгневанный отказом, — я сам не желаю сидеть здесь и освобождаю моего защитника от защиты! Я не хочу, чтоб он говорил за меня! Освобождаю!
И его опять выводят… Глаза всех обращены на г. Одарченко… Этот ни жив, ни мертв…
На вопрос председателя, находит ли он, как доверенное лицо подсудимого, возможным после заявления Рыкова продолжать свое дело, г. Одарченко подходит к столу и заявляет, что чувство долга он ставит выше своего личного чувства и в силу данной им присяги не находит резонным оставлять без защиты Рыкова, который к тому же сильно возбужден.
Рыков выходит из залы суда с сознанием, что он, уходя и освобождая от защиты г. Одарченко, дает повод к кассации…
— Первый случай за все время судебной практики! — слышится шепот. — Объясните, как же это? Почему? — и т. д.
Очевидно, Рыкова подучил кто-то… Сам он своими плебейскими мозгами не мог додуматься до такой штуки!!.
Г. Муравьев продолжает… Присяжные глядят в его сторону и слушают. По мнению некоторых из публики и юристов, присяжные слушают «плохо». По-видимому, они, изучившие дело по следствию, уже «порешили»…
Коридоры суда и в особенности буфет полны народа… Буфет, выручающий в обыкновенные «рыковские» дни по 150–200 рублей ежедневно, сегодня выручит, наверное, вдвое больше.
<12. 5 декабря>
Одиннадцатый вечер начинается чтением заявления, в котором Рыков, смиряя свой «ндрав» и слагая оружие, поручает присутствовать во время чтения обвинительной речи своему защитнику г. Одарченко. Самого же его в зале нет. В силу каких-то, ему одному только ведомых, высших соображений он предпочитает отсутствовать.
Г. Муравьев продолжает свою речь… Вторая, вечерняя половина ее посвящена характеристике обвиняемых… Достается всем сестрам по серьгам… В особенности же достается Рыкову, Ивану Рудневу, Евтихиеву, Матвееву и Владимиру Овчинникову, «сквозь слезы которого, пролитые здесь на суде, слышались другие слезы» — слезы вкладчиков, обобранных чрез попускательство слабохарактерного городского головы… «Выигрышные билеты» выпадают на долю только Краснопевцева и бывшего кассира Иконникова. Первого г. Муравьев рекомендует отпустить на все четыре стороны «за давностью лет». Ему 79 лет, и, кроме того, он перенес на своем веку такую массу превратностей, что прибавлять к ней еще одну превратность в форме наказания нет надобности… Он служил у Рыкова домашним полуграмотным атташе, служил потом в библиотеке, в церкви (помощником старосты), в приюте… делал миллионные вклады и ничего не получил, покупал на 4 миллиона билетов и ничего не выиграл… и в конце концов попал на скамью подсудимых. Иконникову же советует г. Муравьев дать снисхождение за чистосердечное сознание, сделанное им у исправника. Остальным — «ликвидация»…
Сегодня утром наступает очередь присяжных поверенных. Публики чуть ли не больше, чем вчера… До того тесно, что во время одной из нижеописанных речей двое из публики усаживаются на скамью подсудимых… Увидев этих двух оригинальных волонтеров, курьер становится в тупик: «Имеет ли право невинный человек сидеть на скамье подсудимых?» Не беря на себя смелости решения такого «юридического» вопроса, он обращается за разрешением к смотрителю зданий г. Филиппову, который советует «попросить встать — вот и все!»
Г. Плевако подходит к пюпитру, полминуты в упор глядит на присяжных, «словно выстрелить хочет», и начинает говорить*…Речь его ровна, мягка, искренна… Образных выражений, хороших мыслей и других красот многое множество, но… слишком уж поверхностно и витиевато! Дикция лезет прямо в душу, из глаз глядит огонь, но соловья не накормишь пластическими устарелостями* вроде «храмина», «скрижаль», «начертание», «логовище»…, которыми пестрит его речь, не накормишь его и общими местами… Речь продолжается час с четвертью, и г. Плевако, отходя от пюпитра, оставляет какое-то странное, смешанное впечатление… Публика долго не верит, что он уже кончил… Ждет она еще чего-то, ибо мало того, что изрек г. златоуст, до того мало, что в голове после его речи не остается ничего, кроме отдельных выражений и афоризмов.
После мучительного для г. Одарченко перерыва второй гражданский истец, молодой Дмитриев, заявляет, что его слово после речей гг. Муравьева и Плевако «является лишним». Для начинающего таланта это признание себя «лишним» является подвигом, для утомленных же присяжных заседателей оно составило приятный сюрприз.
Речь свою г. Одарченко начинает не просто, а с ужимкой… Этот сын далекой Украины начинает чрезвычайно картинно… Если гоголевский Андрий именно так начинал свое объяснение в любви, то не удивительно, что его полюбила польская панна*…Г. Одарченко делает шаг назад и откидывает назад правую руку, как бы желая кого-нибудь ударить…, потом делает два шага вперед, картинно проводит в воздухе обеими руками, вытягивает по-гусиному шею и начинает поэтически-метеорологическую прелюдию: «гремящий гром, блещущая молния, освежающий дождь… яркие лучи солнца!!.»* Брови его двигаются, голос дрожит… Он не говорит, а декламирует, жестикулируя и вибрируя голосом, как провинциальные дон-жуаны, декламирующие в туземных клубах некрасовское «Эх ты, страсть роковая, бесплодная»*…
Говорит он по-хохлацки. Вместо Рыкова выходит у него «Рыкоу», вместо «похвала» — «пофала»…
— Рыкоу был галава, а остальные скопынци — туловищэ. Галава уже отсэчена и валяется на пэске, обогряя песок кровью, туловищэ же еще живеть, и проч.
Говорит он горячо, нервно… Рука его то и дело протягивается к стакану с зельтерской водой, но не дотягивается до стакана и начинает рассекать воздух. Он силится подчеркнуть, что он не оправдывает, а разъясняет. «История одного города»*, в которой изображает он Скопин до и после грехопадения, изобличает в авторе и талант, и оригинальную точку зрения.
— Не все на долю злой воли, не все на долю безнравственности, отдайте многое и бестолковщине! — просит он присяжных.
<13. 6 декабря>
Попытка г. Одарченко очертить Рыкова как характер sui generis[65], не поддающийся аршину, которым измеряются обыкновенные смертные, остается попыткой. Мало у г. Одарченко силы, не мастер он на художественные взмахи, какими изобиловали речи его противников, и к тому же он достаточно холоден… Дела в его речи много, но силы, как говорится, кот наплакал… Вся сила ушла в жестикуляцию и голосовую дрожь… Несколько раз перечисляет он блага, принесенные Рыковым г. Скопину, и всякий раз почему-то начинает с пожарной команды…
В заключение он просит у присяжных снисхождения человеку, который уже много выстрадал и которому остается теперь только одно:
— Боже, будь милостив мне, грешному!
Вслед за г. Одарченко говорят его многочисленные коллеги… Происходит нечто вроде экзамена. Один говорит, а другой сидит возле на очереди и, волнуясь, перелистывает жиденький конспектик. Во всех речах заметна прежде всего тщательность обработки и стремление к «шикам»… Один именует Скопин «маленькой республикой», другой «восточным, деспотическим государством», третий производит Рыкова в «скопинские князья»*. У всех на языке вертится «темная туча», которую рассеивает луч солнца, и все пребывают в благополучной надежде, что их «он» выйдет «отсюда с верою и с сознанием, что»… и проч…то есть будет оправдан. Говорят они понемногу, но их самих так много, что не знаешь, кого и слушать. Никакой памяти не удержать всех тех изречений, афоризмов и цифр, которые они выпаливают, не скупясь на заряды, не удержать даже сущности их защиты, ибо, строя оправдания своих клиентов на вине других, они производят несосветимую путаницу.