Орлов ничего не ответил. Он был не в духе и ему не хотелось говорить. Пекарский, продолжая недоумевать, постучал пальцами по столу, подумал и сказал:
— Я все-таки вас обоих не понимаю. Ты не студент и она не швейка. Оба вы люди со средствами. Полагаю, ты мог бы устроить для нее отдельную квартиру.
— Нет, не мог бы. Почитай-ка Тургенева.
— Зачем мне его читать? Я уже читал.
— Тургенев в своих произведениях учит, чтобы всякая возвышенная, честно мыслящая девица уходила с любимым мужчиною на край света и служила бы его идее, — сказал Орлов, иронически щуря глаза. — Край света — это licentia poëtica[3]; весь свет со всеми своими краями помещается в квартире любимого мужчины. Поэтому не жить с женщиной, которая тебя любит, в одной квартире — значит отказывать ей в ее высоком назначении и не разделять ее идеалов. Да, душа моя, Тургенев писал, а я вот теперь за него кашу расхлебывай.
— Причем тут Тургенев, не понимаю, — сказал тихо Грузин и пожал плечами. — А помните, Жоржинька, как он в «Трех встречах» идет поздно вечером где-то в Италии и вдруг слышит: Vieni pensando a me segretamente[4]! — запел Грузин. — Хорошо!
— Но ведь она не насильно к тебе переехала, — сказал Пекарский. — Ты сам этого захотел.
— Ну, вот еще! Я не только не хотел, но даже не мог думать, что это когда-нибудь случится. Когда она говорила, что переедет ко мне, то я думал, что она мило шутит.
Все засмеялись.
— Я не мог хотеть этого, — продолжал Орлов таким тоном, как будто его вынуждали оправдываться. — Я не тургеневский герой, и если мне когда-нибудь понадобится освобождать Болгарию*, то я не понуждаюсь в дамском обществе. На любовь я прежде всего смотрю как на потребность моего организма, низменную и враждебную моему духу; ее нужно удовлетворять с рассуждением или же совсем отказаться от нее, иначе она внесет в твою жизнь такие же нечистые элементы, как она сама. Чтобы она была наслаждением, а не мучением, я стараюсь делать ее красивой и обставлять множеством иллюзий. Я не поеду к женщине, если заранее не уверен, что она будет красива, увлекательна; и сам я не поеду к ней, если я не в ударе. И лишь при таких условиях нам удается обмануть друг друга и нам кажется, что мы любим и что мы счастливы. Но могу ли я хотеть медных кастрюлей и нечесаной головы или чтобы меня видели, когда я не умыт и не в духе? Зинаида Федоровна в простоте сердца хочет заставить меня полюбить то, от чего я прятался всю свою жизнь. Она хочет, чтобы у меня в квартире пахло кухней и судомойками; ей нужно с шумом перебираться на новую квартиру, разъезжать на своих лошадях, ей нужно считать мое белье и заботиться о моем здоровье; ей нужно каждую минуту вмешиваться в мою личную жизнь и следить за каждым моим шагом, и в то же время искренно уверять, что мои привычки и свобода останутся при мне. Она убеждена, что мы, как молодожены, в самом скором времени совершим путешествие, то есть она хочет неотлучно находиться при мне и в купе, и в отелях, а между тем в дороге я люблю читать и терпеть не могу разговаривать.
— А ты сделай ей внушение, — сказал Пекарский.
— Как? Ты думаешь, она поймет меня? Помилуй, мы мыслим так различно! По ее мнению, уйти от папаши и мамаши или от мужа к любимому мужчине — это верх гражданского мужества, а по-моему это — ребячество. Полюбить, сойтись с мужчиной — это значит начать новую жизнь, а по-моему это ничего не значит. Любовь и мужчина составляют главную суть ее жизни, и, быть может, в этом отношении работает в ней философия бессознательного; изволь-ка убедить ее, что любовь есть только простая потребность, как пища и одежда, что мир вовсе не погибает от того, что мужья и жены плохи, что можно быть развратником, обольстителем и в то же время гениальным и благородным человеком, и с другой стороны — можно отказываться от наслаждений любви и в то же время быть глупым, злым животным. Современный культурный человек, стоящий даже внизу, например, французский рабочий, тратит в день на обед 10 су, на вино к обеду 5 су и на женщину от 5 до 10 су, а свой ум и нервы он целиком отдает работе. Зинаида же Федоровна отдает любви не су, а всю свою душу. Я, пожалуй, сделаю ей внушение, а она в ответ искренно завопиет, что я погубил ее, что у нее в жизни ничего больше не осталось.
— Ты ей ничего не говори, — сказал Пекарский, — а просто найми для нее отдельную квартиру. Вот и всё.
— Это легко говорить…
Немного помолчали.
— Но она мила, — сказал Кукушкин. — Она прелестна. Такие женщины воображают, что будут любить вечно, и отдаются с пафосом.
— Но надо иметь голову на плечах, — сказал Орлов, — надо рассуждать. Все опыты, известные нам из повседневной жизни и занесенные на скрижали бесчисленных романов и драм, единогласно подтверждают, что всякие адюльтеры и сожительства у порядочных людей, какова бы ни была любовь вначале, не продолжаются дольше двух, а много — трех лет. Это она должна знать. А потому все эти переезды, кастрюли и надежды на вечные любовь и согласие — ничего больше, как желание одурачить себя и меня. Она и мила, и прелестна, — кто спорит? Но она перевернула телегу моей жизни; то, что до сих пор я считал пустяком и вздором, она вынуждает меня возводить на степень серьезного вопроса, я служу идолу, которого никогда не считал богом. Она и мила, и прелестна, но почему-то теперь, когда я еду со службы домой, у меня бывает нехорошо на душе, как будто я жду, что встречу у себя дома какое-то неудобство, вроде печников, которые разобрали все печи и навалили горы кирпича. Одним словом, за любовь я отдаю уже не су, а часть своего покоя и своих нервов. А это скверно.
— И она не слышит этого злодея! — вздохнул Кукушкин. — Милостивый государь, — сказал он театрально, — я освобожу вас от тяжелой обязанности любить это прелестное создание! Я отобью у вас Зинаиду Федоровну!
— Можете… — сказал небрежно Орлов.
С полминуты Кукушкин смеялся тонким голоском и дрожал всем телом, потом проговорил:
— Смотрите, я не шучу! Не извольте потом разыгрывать Отелло!
Все стали говорить о неутомимости Кукушкина в любовных делах, как он неотразим для женщин и опасен для мужей и как на том свете черти будут поджаривать его на угольях за беспутную жизнь. Он молчал и щурил глаза и, когда называли знакомых дам, грозил мизинцем — нельзя-де выдавать чужих тайн. Орлов вдруг посмотрел на часы.
Гости поняли и стали собираться. Помню, Грузин, охмелевший от вина, одевался в этот раз томительно долго. Он надел свое пальто, похожее на те капоты, какие шьют детям в небогатых семьях, поднял воротник и стал что-то длинно рассказывать; потом, видя, что его не слушают, перекинул через плечо свой плед, от которого пахло детской, и с виноватым, умоляющим лицом попросил меня отыскать его шапку.
— Жоржинька, ангел мой! — сказал он нежно. — Голубчик, послушайтесь меня, поедемте сейчас за город!
— Поезжайте, а мне нельзя. Я теперь на женатом положении.
— Она славная, не рассердится. Начальник добрый мой, поедем! Погода великолепная, метелица, морозик… Честное слово, вам встряхнуться надо, а то вы не в духе, чёрт вас знает…
Орлов потянулся, зевнул и посмотрел на Пекарского.
— Ты поедешь? — спросил он в раздумье.
— Не знаю. Пожалуй.
— Разве напиться, а? Ну, ладно, поеду, — решил Орлов после некоторого колебания. — Погодите, схожу за деньгами.
Он пошел в кабинет, а за ним поплелся Грузин, волоча за собою плед. Через минуту оба вернулись в переднюю. Пьяненький и очень довольный Грузин комкал в руке десятирублевую бумажку.
— Завтра сочтемся, — говорил он. — А она добрая, не рассердится… Она у меня Лизочку крестила, я люблю ее, бедную. Ах, милый человек! — радостно засмеялся он вдруг и припал лбом к спине Пекарского. — Ах, Пекарский, душа моя! Адвокатиссимус, сухарь сухарем, а женщин небось любит…